Физиология вкуса.

Часть вторая. Разное.

Физиология вкуса

I. Омлет священника.

Всем известно, что г-жа R***[215] слыла первой красавицей Парижа на протяжении целых двадцати лет.

Известно также, что она в высшей степени сострадательна и некоторое время принимала деятельное участие в большинстве начинаний, имевших целью смягчить нищету, порой гораздо более беспросветную в столице, чем где-либо еще[216].

Желая поговорить на эту тему с кюре […]ского прихода, она приехала к нему в пять часов пополудни и была удивлена, обнаружив его уже за столом.

Дражайшая обитательница улицы Монблан[217] полагала, что все в Париже ужинают в шесть часов, и не знала, что люди Церкви обычно начинают вечернюю трапезу несколько раньше, поскольку среди них немало таких, которые чуть позже устраивают себе еще и легкую закуску.

Г-жа R*** хотела было удалиться, но кюре удержал ее – то ли потому, что дело, о котором они собирались поговорить, не могло помешать его ужину, то ли потому, что красивая женщина никогда не бывает помехой удовольствию для кого бы то ни было; а может, он решился на это, вдруг заметив, что ему не хватает лишь собеседницы, чтобы превратить свою гостиную в настоящий гастрономический элизиум.

И действительно, стол был накрыт самым тщательным образом, старое вино искрилось в хрустальном графине, прекрасный столовый фарфор сверкал белизной, блюда с едой подогревались над кипящей водой, а служанка, каноническая[218] и вместе с тем хорошо одетая, была готова выполнять распоряжения.

Трапеза была чем-то средним между умеренностью и изыском. Только что был унесен суп, сваренный на раковом кулисе[219], и появилась лососевая форель, а вслед за ней омлет и салат.

– Мой ужин сообщит вам о том, чего вы, вероятно, не знали, – сказал, улыбаясь, пастырь, – ведь сегодня согласно законам Церкви постный день.

Наша подруга поклонилась в знак согласия, но в частных мемуарах утверждается, будто она слегка покраснела, что, впрочем, ничуть не испортило священнику аппетит.

Он как раз приступил к поеданию форели, верхней ее части; соус свидетельствовал об умелой руке повара, и на челе пастыря отразилось глубокое внутреннее удовлетворение.

Когда с первым блюдом было покончено, настал черед омлета – кругленького, пузатенького и зажаренного в самый раз.

При первом же прикосновении ложки, сделавшей надрез на его брюшке, оттуда вытек загущенный[220] сок, радовавший и зрение, и обоняние; казалось, омлет им переполнен, и дражайшая Жюльетта призналась, что у нее при виде этого слюнки потекли.

Милый порыв, выдавший ее благожелательный интерес, не ускользнул от кюре, привыкшего наблюдать за людскими страстями, и он, будто отвечая на вопрос, который г-жа R*** не решалась задать, сказал:

– Это омлет с тунцом, моя кухарка чудесно умеет его готовить, и почти все, кто его пробует, делают мне комплимент.

– Ничего удивительного, – откликнулась обитательница Шоссе д’Антен, – никогда такой аппетитный омлет не появлялся на наших светских столах.

Настала очередь салата.

(Я, кстати, советую есть его всем, кто мне доверяет: салат освежает, не вызывая слабости, и укрепляет, не раздражая; я даже имею обыкновение говорить, что он омолаживает.).

Ужин не помешал беседе. Поговорили о деле, которое послужило причиной визита, о войне, которая тогда только разгоралась, о текущих делах, о чаяниях Церкви и прочих застольных темах, которые позволяют скрасить плохой ужин, а хороший делают еще лучше.

Подали в свой черед и десерт, состоявший из сетмонсельского сыра, трех кальвильских яблок и баночки варенья.

Наконец, служанка пододвинула одноногий круглый столик – такие раньше называли «геридонами» – и поставила на него чашку чистейшего горячего кофе мокко, аромат которого наполнил помещение.

Не спеша насладившись им (siped), кюре прочитал благодарственную молитву и добавил, вставая: «Я никогда не пью крепких напитков; этот излишек я всегда предлагаю гостям, но сам к ним не прикасаюсь. Оставляю себе вспоможение на глубокую старость, если Господь удостоит меня милости дожить до нее».

А между тем время все бежало, и уже близилось к шести часам; г-жа R*** поспешила сесть в экипаж, поскольку в тот день ждала к ужину друзей, в числе которых был и я. Она по своему обыкновению опаздывала, но наконец все же приехала, еще находясь под впечатлением того, что видела и обоняла.

Во время всего ужина речь шла только о меню священника, и в особенности о его омлете с тунцом.

Г-жа R*** так нахваливала его величину, округлость, импозантный внешний вид и все предоставленные ею данные были настолько точны, что гости единодушно заключили: сей омлет должен был быть превосходным. Настоящее чувственное уравнение, которое каждый решает по-своему.

Исчерпав эту тему разговора, перешли к другим, а об ужине кюре забыли и думать. Но что касается меня, распространителя полезных истин, то я подумал, что просто обязан извлечь из тьмы рецепт блюда, которое полагаю столь же здоровым, сколь и приятным. Я поручил своему повару раздобыть его рецепт с мельчайшими подробностями и привожу его здесь для любителей тем более охотно, что сам не нашел его ни в одной поваренной книге.

Приготовление омлета с тунцом.

Возьмите на шесть персон пару хорошо промытых молок карпа и бланшируйте их, погрузив на пять минут в уже кипящую и слегка подсоленную воду.

Физиология вкуса

Поступите таким же образом с куском молодого тунца величиною с куриное яйцо, и к нему следует добавить маленькую и уже мелко-мелко нарезанную луковку шалота.

Порубите вместе молоки и тунца, хорошенько их перемешайте, бросьте все в кастрюлю вместе с достаточным куском очень хорошего коровьего масла и жарьте на сильном огне, пока масло не растопится, – именно в этом и состоит специфическая особенность этого омлета.

Возьмите, не скупясь, второй кусок масла, добавьте к нему петрушку и лук-резанец, положите в продолговатый судок для готового омлета, полейте соком одного лимона и поставьте в горячую золу.

Взбейте дюжину яиц (лучше всего самые свежие), вылейте их на сотé из молок и тунца и тщательно перемешайте.

Затем приготовьте омлет как обычно, стараясь сделать его вытянутым, толстым и нежным.

Аккуратно переложите его в приготовленный вами судок и сразу же подавайте на стол, чтобы немедленно приступить к еде.

Такие блюда предназначены для изысканных трапез, для застолий тонких ценителей, которые знают, что делать, и едят степенно, под хорошее старое вино, и тогда сотрапезников ждут настоящие чудеса.

Теоретические замечания по поводу приготовления.

Молоки с тунцом надо обжаривать на сильном огне, однако не доводя масло до кипения, чтобы они не отвердели, иначе это не даст им как следует перемешаться с яйцами.

Судок для омлета должен быть глубоким, чтобы загустевший соус можно было зачерпнуть ложкой.

Судок должен быть слегка подогретым – иначе, если он останется холодным, фарфор отнимет у омлета все тепло и тому не хватит температуры, чтобы растопить масляный соус «метрдотель», в который его кладут.

II. Яичница с мясным соком.

Однажды я был в поездке с двумя дамами, которых сопровождал в Мелён.

Мы выехали не слишком рано утром и прибыли в Монжерон с аппетитом, грозившим уничтожить все, что попадется под руку.

Угроза была напрасной – гостиница, хоть и выглядела неплохо, оказалась начисто лишенной провизии: здесь перед нами проехали три дилижанса, две почтовые кареты и, подобно египетской саранче, сожрали все.

Так утверждал повар.

Между тем я углядел на крутившемся вертеле великолепную баранью ногу, жарившуюся по всем правилам, на которую дамы по привычке бросали кокетливые взгляды.

Увы! Они бросали их не по адресу: баранья нога принадлежала троим англичанам, которые привезли ее с собой и теперь терпеливо ожидали свое жаркое, попивая шампанское (prating over a bottle of champain).

– Но, – начал я наполовину огорченным, наполовину умоляющим тоном, – не могли бы вы нам хотя бы разбить яйца в сок от этого жаркого? С яичницей и чашкой кофе со сливками мы как-нибудь перебьемся.

– О! Весьма охотно, – ответил повар, – соком любой вправе воспользоваться, так что я сейчас же этим займусь.

После чего стал осторожно разбивать яйца в миску.

Увидев, чем он занят, я подошел к огню и, достав из кармана свой походный нож, нанес заповедной для нас ноге десятка полтора глубоких ран, через которые сок должен был вытечь до последней капли.

К этой первой операции я присовокупил внимательное наблюдение за приготовлением яичницы, опасаясь, как бы повар по рассеянности не сделал что-нибудь не так. Как только яичница были готова, я тут же завладел ею и отнес в приготовленное для нас помещение.

Там мы угостились на славу и смеялись как сумасшедшие над тем, что на самом деле нам досталась квинтэссенция, самая суть жаркого, а нашим друзьям-англичанам пришлось жевать его пустые остатки.

III. Национальная победа.

Во время своего пребывания в Нью-Йорке я, бывало, заходил провести вечерок-другой в своего рода кафе-таверну, которой заправлял г-н Литл и где мы находили по утрам черепаший суп, а вечером все освежающие напитки, которые употребляют в Соединенных Штатах.

Чаще всего я водил туда виконта де ля Массю и Жан-Родольфа Фера, бывшего марсельского маклера, – оба, как и я, тоже были эмигрантами, – чтобы угостить их «валлийским кроликом» (welch rabbit)[221], которого мы запивали элем или сидром, и вечер проходил спокойно, за разговорами о наших горестях, утехах и надеждах.

Там же я свел знакомство с г-ном Уилкинсоном, плантатором с Ямайки, и с неким человеком, по всей видимости из числа его друзей, поскольку оба были неразлучны. Этот последний, чье имя так и осталось мне неизвестным, был одним из самых необычных типов, которых я встречал: у него было квадратное лицо, живые глаза, и казалось, что он все внимательно изучает; однако при этом он никогда не говорил ни слова, и его черты оставались неподвижными, как у слепца. Только услышав какую-нибудь остроту или что-нибудь смешное, он прояснялся лицом, его глаза зажмуривались, и, разинув рот, наподобие зева валторны, он издавал протяжный звук, похожий одновременно на хохот и конское ржание, называемое по-английски horse laugh, после чего все возвращалось к прежнему состоянию, и он снова впадал в обычную немоту; это длилось не дольше вспышки молнии, разрывающей тучу. Что касается г-на Уилкинсона, то на вид ему было лет пятьдесят, манеры и весь облик выдавали в нем человека комильфо (of a gentleman).

Эти два англичанина, казалось, ценили наше общество и уже несколько раз весьма охотно делили с нами скромное угощение, коим я потчевал своих друзей, как вдруг однажды вечером г-н Уилкинсон увлек меня в сторонку и объявил о своем намерении пригласить нас троих на обед.

Я поблагодарил его и, считая себя достаточно уполномоченным в деле, где мне отводилась, по-видимому, главная роль, принял приглашение за всех; и обед был назначен на послезавтра, на три часа.

Остаток вечера прошел как обычно; но, когда я уже собрался уходить, официант (waiter) по секрету сообщил мне, что оба ямайца заказали довольно хорошую трапезу и распорядились, чтобы напитки были тщательно подобраны, поскольку они рассматривали свое приглашение как вызов – кто кого перепьет, и большеротый якобы сказал, что он и один может запросто уложить французов под стол.

Эта новость чуть не заставила меня отклонить приглашение на пир, поскольку я всегда избегал подобных кутежей, но сделать это, сохранив честь, было невозможно. Англичане стали бы кричать повсюду, что мы даже не осмелились явиться на битву, что одного их присутствия хватило, чтобы вынудить нас к отступлению; так что, хотя мы вполне сознавали опасность, все-таки последовали правилу маршала Сакса: «Раз вино налито – надо его пить».

Не обошлось, правда, без некоторой озабоченности, хотя, честно говоря, заботила меня вовсе не собственная персона.

Я рассматривал как несомненный факт, что был моложе, крупнее и сильнее устроителей нашего пира, так что мое физическое состояние, прежде избавленное от вакхических излишеств, должно было легко одержать верх над двумя англичанами, вероятнее всего источенными избытком спиртных напитков.

Если бы из четырех других участников пира я один устоял на ногах, меня наверняка провозгласили бы победителем; но эта победа, которая стала бы моей личной победой, была бы весьма ослаблена падением двоих моих соотечественников, которых унесли бы вместе с побежденными в гнусном состоянии, которое следует за таким поражением. Мне же хотелось уберечь их от этого унижения; в общем, я желал триумфа нации, а не отдельного человека.

Итак, я собрал у себя Фера и ля Массю и обратился к ним с суровой и категоричной речью, дабы сообщить о своих опасениях. Я посоветовал им пить понемногу, маленькими, насколько возможно, порциями и от некоторых стаканов уклоняться, когда я отвлеку внимание наших противников, а главное – есть помедленнее и сохранять немного аппетита в течение всего соревнования, ибо пища, смешанная с напитками, ослабляет их крепость и не дает им воздействовать на мозг с полной силой; наконец, мы съели, разделив между собой, тарелку горького миндаля, поскольку я слышал о его способности ослаблять силу винных паров.

Так, во всеоружии морально и физически мы отправились к Литлу, где нашли ямайцев, а вскоре был подан обед. Он состоял из огромного куска ростбифа, тушенной в собственном соку индейки, вареных корнеплодов, салата из сырой капусты и торта с джемовой начинкой.

Пили по-французски, то есть вино было подано в самом начале – очень хороший кларет, который тогда был там гораздо дешевле, чем во Франции, поскольку в Америку прибыли один за другим несколько кораблей с грузом этого вина и последние партии очень плохо продавались.

Г-н Уилкинсон и сам угощался на славу, и нас к этому приглашал, подавая пример; его друг был, казалось, поглощен исключительно содержимым своей тарелки, не говорил ни слова, смотрел искоса и криво усмехался.

Что касается меня, то я был доволен моими сообщниками. Ля Массю, хоть и наделенный довольно большим аппетитом, поклевывал свои кусочки, как кисейная барышня, а Фер время от времени ловко пропускал несколько бокалов, незаметно выливая вино в кувшин с пивом, который стоял на конце стола. Я со своей стороны противостоял обоим англичанам, и чем дольше тянулось застолье, тем больше я чувствовал в себе уверенность.

После кларета настал черед портвейна, после портвейна – мадеры, на которой мы задержались надолго.

Подали десерт, состоящий из масла, сыра, кокосов и орехов пекан[222].

Настала пора произносить тосты, и мы неоднократно выпили за королевскую власть, за свободу народов и за дамскую красоту; чокнулись с г-ном Уилкинсом за здоровье его дочери Марии, которая, по его заверениям, самая красивая особа острова Ямайка.

После вина появились крепкие напитки, то есть ром и водки – виноградные, хлебные, малиновые; а вместе с ними настал черед песен, и я понял, что дело становится жарким. От спиртных напитков я увильнул, попросив пунша, и Литл сам принес нам огромную чашу (bowl), наверняка приготовленную заранее, которой хватило бы и на сорок персон. У нас во Франции нет емкостей такого размера.

Это зрелище придало мне мужества; я съел пять-шесть гренков со свежайшим маслом и почувствовал, как ко мне возвращаются силы. Тогда я обвел испытующим взглядом все, что меня окружало, ибо все-таки начинал беспокоиться о том, чем все это закончится. Мои два друга выглядели довольно свежими; они пили, продолжая очищать от скорлупы орехи пекан. У г-на Уилкинсона лицо побагровело, глаза помутнели, он выглядел каким-то обмякшим; друг ямайца хранил молчание, но его голова была окутана парами, как кипящий котел, а огромный рот сжался в куриную гузку. Я прекрасно видел, что близится катастрофа.

И верно, г-н Уилкинсон встрепенулся, восстал и довольно громко затянул национальный гимн «Rule Britannia»[223]; но дальше так и не продвинулся: силы оставили его, он рухнул на стул, а оттуда сполз на пол. Его друг, видя собутыльника в таком состоянии, по привычке хохотнул – громче, чем обычно, и, наклонившись, чтобы ему помочь, упал рядом.

Невозможно выразить то чувство удовлетворения, которое вызвала у меня столь внезапная развязка и как мне полегчало оттого, что с моих плеч наконец свалилось это бремя.

Я поторопился позвонить. Г-н Литл поднялся к нам, и, после того как я обратился к нему с официальной фразой: «Проследите, чтобы об этих джентльменах надлежащим образом позаботились», мы выпили с ним по последнему стаканчику пунша за их здоровье. Вскоре явился официант, взявший себе в подмогу несколько подручных; они подобрали побежденных и унесли их к ним домой как полагается, ногами вперед, следуя правилу the feet foremost[224], причем друг сохранял полную неподвижность, а г-н Уилкинсон все еще порывался допеть «Rule Britannia».

На следующий день нью-йоркские газеты, которые затем были последовательно скопированы всеми газетами Штатов, рассказали со всеми подробностями о том, что произошло, добавив, что двое англичан вследствие этой авантюры заболели; я пошел их проведать. Бессловесного друга я нашел совершенно отупелым из-за последствий несварения, а г-н Уилкинсон был прикован к своему седалищу приступом подагры, который вызвало, вероятно, наше вакхическое состязание. Он расчувствовался из-за проявленного к нему внимания и сказал среди прочего: «Oh! dear sir, you are very good company indeed, but too good a drinker for us»[225].

IV. Ополаскивания.

Я написал, что рвотные средства римлян отвратительны для наших деликатных нравов; но боюсь, что совершил оплошность и теперь вынужден отречься от собственных слов.

Объяснюсь.

Почти сорок лет назад некоторые особы из высшего общества, почти всегда дамы, имели обыкновение ополаскивать рот после еды.

С этой целью перед тем, как встать из-за стола, они поворачивались спиной к сотрапезникам, лакей подносил им стакан воды на блюдце, они отпивали глоток и выплевывали его в блюдце, после чего слуга все уносил; операция, таким образом, проходила незаметно.

Мы изменили все это.

Теперь в доме, где кичатся своими прекрасными обычаями, слуги после десерта разносят гостям чаши с холодной водой, посреди которой находится стаканчик с теплой. Тут на глазах друг у друга все окунают пальцы в холодную воду, делая вид, будто моют их, потом набирают в рот теплой воды из стаканчика, шумно полощут и выплевывают обратно.

Я не единственный, кто восстал против этого нововведения, равным образом бесполезного, неприличного и вызывающего брезгливость.

Бесполезного, потому что у всех тех, кто умеет есть, рот в конце трапезы уже чист, поскольку очищен либо каким-нибудь фруктом, либо омыт содержимым последних бокалов, которые обычно выпивают за десертом. Что же касается рук, то лучше пользоваться ими так, чтобы не пачкать; а впрочем, разве каждому не положили салфетку, чтобы вытереть их?

Неприличного, потому что, согласно общепринятому принципу, всякое омовение, в том числе и полоскание, следует делать, уединившись в туалетной комнате.

Но особенно гнусно это нововведение потому, что самые прелестные и свежие уста теряют все свое очарование, когда присваивают себе функцию извергающих органов; а что же будет, если этот рот некрасив и несвеж? И что можно сказать об огромных пропастях, которые, разверзаясь, кажутся бездонными да вдобавок являют нам порой источенные временем однообразные пики? Proh pudor![226].

Таково нелепое положение, в котором мы очутились из-за показного, претенциозного чистоплюйства, не свойственного ни нашим вкусам, ни нашим нравам.

Когда единожды преступаешь определенные границы, то уже не знаешь, где следует остановиться; так что я не могу предугадать, какие еще гигиенические правила нам навяжут.

С той поры как официально появились эти новомодные чаши (bowls), я сокрушаюсь денно и нощно. И, как новоявленный Иеремия, оплакиваю извращения моды, поскольку, много поездив и много повидав, вхожу теперь в гостиные, заранее содрогаясь от возможной встречи с той гнусностью, что именуется chamberpot[227].

V. О том, как провели Профессора и разгромили генерала.

Несколько лет назад газеты возвестили нам об открытии нового аромата, а именно эмерокаллиса[228], луковичного растения, которое и в самом деле обладает очень приятным запахом, напоминающим запах жасмина.

Я довольно любопытен и даже немного зевака – вот эти-то две причины, вернее, их сочетание и довело меня до Сен-Жерменского предместья[229], где я должен был найти этот аромат – ноздрей очарование, как говорят турки.

Там меня приняли как ценителя и извлекли для меня из аптечной, неплохо оснащенной дарохранительницы маленькую, весьма тщательно завернутую коробочку, которая, казалось, содержала две унции драгоценных кристалликов, – эта любезность обошлась мне в три франка, согласно правилам вознаграждения, размер и принципы коего г-н Азаис расширяет каждый день.

Человек легкомысленный сразу же развернул бы это, понюхал и продегустировал.

Профессор же поступает иначе; я поразмыслил и решил, что в подобном случае следует удалиться; так что я отправился к себе домой солидным, размеренным шагом и вскоре, устроившись на своем диване, приготовился испытать новое ощущение.

Я достал из кармана душистую коробочку, избавил ее от обертки и обнаружил три отпечатанных листка, относящихся к эмерокаллису – к его природной истории, к его выращиванию, к его цветкам и к изысканному наслаждению, которое сулит использование его аромата, либо сосредоточив его в пастилках, либо использовав для приготовлении блюд, либо, наконец, в спиртных напитках и мороженом, которые могут появиться на наших столах. Я внимательно прочитал все три отпечатанных вложения: 1) чтобы вознаградить себя за то, о чем говорил выше; 2) чтобы подобающим образом подготовить себя к оценке нового сокровища, добытого в растительном царстве.

После чего с надлежащим почтением открыл наконец коробочку, предполагая, что она наполнена пастилками. Но какая неожиданность, какая боль! Там обнаружился прежде всего второй набор из трех отпечатанных листков, которые я только что пробежал глазами, и лишь как добавление к ним – то, ради чего, собственно, я и совершил путешествие в наше аристократическое предместье, – примерно две дюжины вожделенных пастилок, выглядевших будто конические таблетки для воскурений.

Прежде всего я их продегустировал и должен воздать должное истине: они и вправду были довольно приятными на вкус, что лишь усугубило мои сожаления о том, что, несмотря на видимость, они оказались в столь малом количестве. И, честно говоря, чем больше я об этом думал, тем больше склонялся к мысли, что меня надули.

Я вскочил, намереваясь немедленно отнести коробку обратно ее продавцу, пусть даже он удержит цену за нее, но вдруг, увидев в зеркале свои седины, лишь посмеялся над своей порывистостью и снова сел со вполне естественным чувством горечи, которое долго не хотело меня покидать.

Впрочем, меня удержало еще и некое частное соображение: тут речь шла об аптекаре, а ведь не прошло и четырех дней, как я стал свидетелем крайней невозмутимости членов этого почтенного сообщества.

Так что вот еще один анекдот, с которым моим читателям надлежит ознакомиться. Сегодня (17 июня 1825 года) я собираюсь поведать его. Только бы это не привело к общественному бедствию, боже упаси!

Итак, однажды утром я отправился навестить генерала Бувье дез Экла́, моего друга и земляка.

И обнаружил его расхаживающим по своей квартире, возбужденно теребя в руках какой-то исписанный листок бумаги, который я издали принял за стихотворение.

– Вот, держите, – сказал он, протягивая мне его, – и скажите свое мнение, вы ведь в этом разбираетесь.

Я взял бумажку и, пробежав ее глазами, был весьма удивлен, поскольку это оказался счет за поставленные лекарства; выходило, что я был призван высказаться отнюдь не как поэт, но как фармаколог-консультант.

– Право же, друг мой, – сказал я генералу, возвращая ему его собственность, – вы ведь знаете повадки корпорации, к которой обратились; быть может, они немного и перестарались, но вы-то зачем вырядились в расшитый золотом мундир с тремя орденами и парадную шляпу? Это три отягчающих обстоятельства, так что ничего хорошего не ждите.

– Да замолчите же! – сказал он мне с раздражением. – Мое положение ужасно. Впрочем, вы скоро сами полюбуетесь на этого живодера, я велел его позвать; когда он придет, поддержите меня.

Он еще говорил, когда дверь открылась и вошел человек лет пятидесяти – высокий, степенный, безукоризненно одетый во все черное, вся физиономия которого так и дышала суровостью, а в чертах от губ до глаз читалось что-то сардоническое.

Он подошел к камину, сесть отказался, и я стал молчаливым свидетелем следующего диалога, который воспроизвожу дословно, – настолько он врезался мне в память.

Генерал: Сударь, бумажка, которую вы мне прислали, – это настоящий аптекарский счет, и…

Черный человек: Сударь, я вовсе не аптекарь.

Генерал: Но кто же вы тогда?

Черный человек: Я фармацевт.

Генерал: Ну что ж, господин фармацевт, ваш посыльный должен был сказать вам…

Черный человек: Сударь, у меня нет посыльных.

Генерал: Кто же тогда этот молодой человек?

Черный человек: Это мой ученик, сударь.

Генерал: Я хотел вам сказать, сударь, что ваши снадобья…

Черный человек: Сударь, я не продаю никаких снадобий.

Генерал: Что же вы тогда продаете?

Черный человек: Сударь, я продаю медикаменты.

Дискуссия на этом и закончилась. Генерал, стыдясь, что допустил столько синтаксических ошибок и так мало преуспел в познании фармацевтического жаргона, смешался, забыл, что хотел сказать, и заплатил все, что от него требовали.

VI. Блюдо из угря.

Жил в Париже на Шоссе д’Антен некто по имени Бриге; сначала он был кучером, потом барышничал и наконец сколотил себе на этом небольшое состояньице.

А поскольку он был родом из Талисьё, то, отойдя от дел, удалился туда и женился на рантьерше, некогда работавшей кухаркой у м-ль Тевенен, которую весь Париж знал под прозвищем Пиковый Туз[230].

Ему подвернулся случай купить небольшое имение в родной деревне; он этим воспользовался и в конце 1791 года обосновался там вместе с женой.

В те времена приходские священники каждого архипресвитерского округа имели обычай собираться раз в месяц у каждого из них по очереди, чтобы потолковать о церковных делах. Служили большую мессу, совещались, потом обедали.

Все это они называли конференцией; и кюре, у которого она должна была происходить, готовился заранее, чтобы достойно принять собратьев.

Однако, когда настал черед кюре Талисьё, случилось так, что один из его прихожан принес ему в подарок великолепного угря более трех футов длиной, выловленного в прозрачных водах Серана.

В восторге оттого, что стал обладателем такой рыбины, пастырь побоялся, что его кухарка окажется не в состоянии приготовить блюдо, должное оправдать столь высокие чаяния; поэтому он обратился к г-же Бриге и, нахваливая ее превосходные умения, умолял бывшую повариху приложить руку к кушанью, достойному архиепископского стола, которое сделает величайшую честь этому обеду.

Кроткая овечка из его паствы согласилась легко и с тем бóльшим удовольствием, что у нее, как она сама сказала, еще остался ящичек с редкими приправами, коими она пользовалась у своей прежней хозяйки.

Блюдо из угря было тщательно приготовлено и подобающим образом подано на стол. Оно не только имело изысканный вид, но от него еще исходил чарующий аромат, а когда его отведали, то для похвал не хватило слов; в общем, исчезло все до последней частички – и само кушанье, и соус к нему.

Но случилось так, что за десертом досточтимые пастыри вдруг почувствовали себя непривычно возбужденными, разрезвились, а их речи, вследствие неизбежного влияния физического на духовное, неожиданно обернулись развеселым зубоскальством.

Одни увлеченно рассказывали о своих проделках в ту пору, когда были семинаристами; другие высмеивали своих соседей, пересказывая сплетни из скандальной хроники; короче говоря, их разговор топтался вокруг одного и того же, находя подпитку в самом приятном грешке из разряда смертных; и замечательнее всего было то, что они даже не сознавали, что делают нечто постыдное, – настолько дьявол лукав и зловреден.

Расстались они поздно, и мои сокровенные воспоминания не заходят дальше того дня. Но на следующей конференции, когда гости увиделись вновь, они, устыдившись всего, что наговорили, просили друг у друга прощения и в конце концов приписали случившееся влиянию блюда из угря, так что, полностью признавая его наивкуснейшим, все же решили, что было бы опрометчиво подвергнуть искусство г-жи Бриге второму испытанию.

Я напрасно пытался выяснить, что за приправа произвела столь чудодейственный эффект, тем более что никто не жаловался на его опасную или вредную природу.

Повариха-кудесница призналась мне, что готовила на крепком и изрядно пряном бульоне из раков; но я определенно подозреваю, что она о чем-то умалчивает.

VII. Спаржа.

Однажды монсеньору Куртуа де Кенсе, епископу Белле, доложили, что на грядке в его огороде проклюнулась из земли спаржа необычайного размера.

Все немедленно отправились туда, чтобы в этом удостовериться, ибо людей в епископских дворцах тоже радует, когда у них появляется какое-нибудь занятие.

Новость не оказалась ни ложной, ни преувеличенной.

Растение, проткнув землю, уже показалось на поверхности; его головка была закругленной, блестящей и словно украшенной орнаментом, а стебель обещал вымахать чуть не с руку длиной.

При виде этого огородного чуда все вскрикнули и сошлись на том, что одному только монсеньору епископу принадлежит право отделить спаржу от корня, а посему местному ножовщику было немедленно поручено изготовить нож, пригодный исполнить столь высокое назначение.

Физиология вкуса

В течение последующих дней спаржа только и делала, что росла, становясь все изящнее и краше; ее рост был неторопливым, но безостановочным, и вскоре стала заметна белая часть, где кончается съедобная суть этого овоща.

Когда таким образом определилось время жатвы, к ней стали готовиться с помощью доброго обеда и назначили операцию на тот час, когда его преосвященство возвратится с прогулки.

Наконец монсеньор, вооруженный подобающим ножом, приблизился к грядке и с важностью наклонился, вознамерившись приступить к отделению горделивого стебля, в то время как весь епископский двор проявлял некоторое нетерпение, желая поскорее оценить его текстуру и волокнистость.

Но… О, какой неприятный сюрприз! Какое разочарование! Какое огорчение! Прелат выпрямился: руки его были пусты. Спаржа оказалась… из дерева.

Эта была шутка каноника Россе, с которой он, быть может, немного перегнул палку, но, будучи уроженцем Сен-Клода, он умел превосходно работать на токарном станке и очень неплохо рисовал.

Он-то и выточил целиком фальшивое растение, тайно воткнул его в землю и понемногу вытягивал каждый день, изображая его естественный рост.

Его преосвященство не очень-то знал, как ему отнестись к этому розыгрышу (поскольку это и был розыгрыш), но, уже заметив на лицах присутствующих веселое выражение, наконец улыбнулся; а за этой улыбкой последовал всеобщий взрыв по-настоящему гомерического хохота; так что главную улику преступления унесли, не заботясь более о том, кто его совершил, и по крайней мере на тот вечер статуя, изображающая спаржу, была с почестями водворена в салоне.

VIII. Западня.

Шевалье де Ланжак располагал довольно кругленьким состоянием, которое улетучилось через неизбежные отдушины, имеющиеся в окружении любого человека, который богат, молод и хорош собой.

Собрав то, что осталось, и присовокупив к этому небольшую пенсию от правительства, он вел в Лионе приятную жизнь, вращаясь в наилучшем обществе, поскольку опыт приучил его к порядку.

Он по-прежнему был галантным, однако перестал быть по-настоящему дамским угодником, хотя ему еще нравилось играть с дамами в салонные карточные игры, в которые играл одинаково хорошо; и все же оберегал от них свои деньги – с хладнокровием, которое характеризует того, кто отказался от их щедрот. Но за счет утраты иных наклонностей обогатилось его гурманство; можно даже сказать, что оно стало его главным занятием, а поскольку он был весьма любезен, то получал столько приглашений, что не мог удовлетворить их все.

Лион – город, где любят вкусно поесть; его местоположение дает ему возможность с равной легкостью изобиловать бордоскими, эрмитажными[231] и бургундскими винами; дичь с его ближайших холмов превосходна; в озере Бурже и в Женевском вылавливают лучшую в мире рыбу, и любители млеют при виде бресских пулярок, от которых эта область ломится, а через Лион отправляют их во все концы.

Так что у шевалье де Ланжака имелось свое непременное место за лучшими столами города; однако стол, где ему особенно нравилось, принадлежал г-ну A***, весьма богатому банкиру и тонкому ценителю хорошей кухни. Шевалье относил это предпочтение на счет знакомства, которое они завязали еще со школьной скамьи.

Однако злые языки (которые водятся повсюду) приписывали его тому, что повар г-на A*** был лучшим учеником Рамье, умелого третёра, который процветал в отдаленные времена.

Как бы то ни было, в конце зимы 1780 года шевалье де Ланжак получил записку, в которой г-н А*** приглашал его отужинать через десять дней (в те времена еще ужинали), и в моих сокровенных мемуарах утверждается, что он вострепетал от радости, решив, что приглашение за столь долгий срок указывает на торжественность события и празднество первого порядка.

Явившись в назначенный день к назначенному часу, он нашел гостей в количестве десяти, все оказались его товарищами по веселым и обильным застольям (слово «гастроном» тогда еще не было извлечено из греческого языка или, по крайней мере, не было в таком ходу, как в наши дни).

Вскоре был подан довольно плотный ужин; среди прочего на столе оказались: огромный говяжий филей в собственном соку, фрикасе из цыпленка с обильным гарниром, ломоть прекрасной на вид телятины и очень красивый фаршированный карп.

Физиология вкуса

Жаркое из говядины с гарниром из кореньев.

Физиология вкуса

Телячьи ушки а-ля финансьер.

Все это было отлично и достойно всяческих похвал, но все же, на взгляд шевалье, не отвечало надеждам, которые он лелеял, получив приглашение аж за десять дней.

Его поразила другая странность: его сотрапезники, все люди с хорошим аппетитом, либо совсем не ели, либо едва прикасались к еде; у одного случилась мигрень, другой чувствовал озноб, третий поздно пообедал, да и с остальными было нечто похожее. Шевалье, дивясь случаю, собравшему в этот вечер столько немощных едоков, отважно налег на еду, решительно отрезая и энергично глотая, нисколько не опасаясь непроходимости кишечника.

У второй перемены основа была не менее внушительная: огромная индейка из Кремьё противостояла прекрасной щуке, сваренной в курбульоне, а на флангах расположились шесть обязательных антремé (не считая салата), среди коих выделялось большущее блюдо макарон с пармезаном.

Глядя на все это, шевалье почувствовал, как в нем вновь оживает угасшее было мужество, в то время как остальные были словно на последнем издыхании. В восторге от перемены вин, он торжествовал над бессилием сотрапезников, произнося тосты за их здоровье и заливая полными бокалами изрядный кусок щуки, за которым последовало огузье – архиерейский кусочек индейки.

Добавочным закускам тоже была оказана честь в свой черед, и он с блеском довершил свое славное деяние, удовлетворившись на десерт лишь куском сыра да рюмкой малаги, поскольку сладости никогда не отягчали его бюджет.

Однако две вещи удивили его в этот вечер: во-первых – чересчур тяжелая пища на столе, а во-вторых – ни на что не годные сотрапезники. Ему предстояло испытать и третье удивление, но уже совсем иного рода.

Действительно, вместо того чтобы подать десерт, слуги убрали все, что было на столе, серебро, салфетки, заменив их другими, и поставили четыре новых антрé, запах от которых поднялся до небес.

Это были: сладкое мясо в бульоне из раков, рыбьи молоки с трюфелями, шпигованная и фаршированная щука и крылышки греческой куропатки с грибным пюре.

Шевалье был совершено убит при виде стольких вкуснейших яств, которыми уже не мог насладиться, подобно описанному у Ариосто дряхлому чародею, который, желая обесчестить оказавшуюся в его власти прекрасную Армиду, смог предпринять лишь бесплодные усилия. И начал подозревать, что в этом доме на его счет имели недобрые намерения.

А все прочие сотрапезники, наоборот, почувствовали, что оживают: аппетит вернулся, головных болей как не бывало, на устах запечатлелись иронические ухмылки; настал их черед пить за здоровье шевалье, чьи возможности иссякли.

Тем не менее он сохранял хладнокровие, словно желая устоять против бури, однако уже на третьем проглоченном кусочке его организм взбунтовался и собственный желудок пригрозил предать его. Так что он был вынужден оставаться пассивным наблюдателем и, как говорят музыканты, считать паузы.

Но чего он только не ощутил на третьей перемене, увидев, как принесли дюжины бекасов, белых и жирных, спящих на непременных ломтиках поджаренного хлеба; затем фазана, птицу в те времена очень редкую, хотя и залетавшую порой на берега Сены; затем свежего тунца и все, что кухня того сезона и птифуры являли наиболее изысканного из закусок!

Шевалье пораскинул мозгами. Сначала он был почти готов остаться, продолжить и храбро погибнуть на поле боя – это был первый зов чести, хорошо или плохо расслышанный. Но вскоре к нему на подмогу пришел эгоизм, склонив его к более здравым мыслям.

До него дошло, что осторожность в подобных обстоятельствах – вовсе никакая не трусость, что смерть от несварения всегда нелепа и что будущее уготовило ему еще достаточно вознаграждений за эту обманутую надежду. Так что, приняв решение, он бросил салфетку. «Сударь, – сказал он финансисту, – так с друзьями не поступают; с вашей стороны это вероломство, и я больше не желаю вас видеть». Высказав это, он исчез.

Его уход не произвел большого впечатления, он всего лишь подтвердил успех заговора, имевшего целью оставить его перед прекрасными яствами, которыми он не смог бы насладиться, и в этой шутке участвовали все.

Однако шевалье дулся дольше, чем предполагали; потребовалась изрядная предупредительность, чтобы его успокоить; наконец с появлением мухоловок он вернулся, а с появлением трюфелей уже и думать об этом забыл.

IX. Тюрбо.

Однажды Раздор попытался рассорить одну из самых дружных семейных пар столицы.

Это случилось как раз в субботу, в день отдохновения, и речь шла о том, чтобы надлежащим образом приготовить рыбу тюрбо; дело было за городом, в деревне, которая называлась Вилькрен.

Этой рыбе, которую, возможно, ожидала и более достойная судьба, предстояло быть поданной завтра на совместной трапезе славных людей, к числу которых принадлежал и я сам; она была свежей, упитанной, приятно лоснящейся, но ее размеры превосходили всякую посуду, имевшуюся в доме, а потому супруги совершенно не знали, как ее можно приготовить.

– Ну давай разрежем ее пополам, – говорил муж.

– И ты осмелишься обесчестить это бедное создание? – возражала жена.

– Так надо, дорогая, иначе никак не получится. Ну же, я принесу тесак, и дело будет сделано.

– Подождем еще, друг мой, это мы всегда успеем; ты же прекрасно знаешь, что придет кузен, а он Профессор и наверняка что-нибудь придумает.

– Профессор… придумает… Как же!

Из достоверного отчета следует, что тот, кто это говорил, похоже, не слишком доверял в этом вопросе Профессору, а между тем этим Профессором был я сам! Schwernoth![232].

Возможно, трудность так и разрешилась бы по примеру Александра, разрубившего гордиев узел, и супруг уже собрался это сделать, но тут прибыл я – решительным шагом, держа нос по ветру и чувствуя аппетит, который всегда пробуждается в поездках, в семь часов вечера, когда обоняние приветствует запах доброго ужина, воздействуя заодно и на вкус.

Войдя в дом, я попытался сказать обычный комплимент, но мне не ответили, потому что не слушали.

Вскоре вопрос, поглощавший всеобщее внимание, был мне изложен на два голоса, почти что дуэтом, после чего обе партии разом смолкли, как при концертном исполнении; взгляд кузины словно говорил: надеюсь, мы из этого выпутаемся; у кузена же, который правой рукой опирался на грозный тесак, уже принесенный по его распоряжению, вид был, напротив, лукавый и насмешливый: он как будто не сомневался, что я не справлюсь.

Однако, после того как я серьезнейшим тоном оракула торжественно изрек: «Тюрбо останется целым вплоть до своего официального представления», все эти нюансы исчезли, уступив место живейшему любопытству.

Я уже был уверен, что не уроню свой авторитет, предложив запечь рыбу в печи; но этот способ мог представлять некоторые трудности, и я, еще не объяснившись, молча направился в сторону кухни во главе процессии, похожей на церковную: супруги были помощниками священника, прочие чада и домочадцы представляли собою паству, а кухарка in fiocchi[233] замыкала шествие.

В двух первых помещениях не обнаружилось ничего пригодного для моих целей; но, когда я заглянул в прачечную, перед моим взором предстал котел, в котором грели воду для стирки, – хоть и небольшой, но весьма надежно закрепленный на плите. Я тотчас же оценил его применение и обернулся к своей свите. «Не беспокойтесь! – воскликнул я с той глубокой верой, что двигает горы. – Тюрбо мы приготовим целиком, на парý и прямо сейчас».

Действительно, хотя и было самое время обеда, я немедленно приставил всех к делу. Пока одни разжигали огонь в плите, я отрезал от корзины на пятьдесят бутылок плетеное донышко, и получилось своего рода решето из прутьев, в точности подходившее для гигантской рыбы.

На этом решете я устроил подстилку из луковок и пряных трав, на нее и была возложена рыба, после того как ее хорошенько промыли, высушили и надлежащим образом посолили. Вторым слоем тех же приправ ее покрыли сверху. После чего снаряженную таким образом плетенку водрузили на котел, наполовину наполненный водой; и все вместе накрыли сверху небольшой лоханкой, вокруг которой насыпали сухого песка, чтобы помешать пару слишком легко просачиваться наружу. Вскоре вода в котле закипела; пар быстро заполнил все внутреннее пространство лоханки; через полчаса ее подняли и сняли плетенку с котла вместе с тюрбо. Рыба была готова в самый раз – белая и весьма приятная на вид.

Завершив операцию, мы побежали садиться за стол – с аппетитом, который лишь пуще разгорелся из-за опоздания, проделанных трудов и их успешного завершения, так что нам понадобилось довольно много времени, чтобы прийти к тому навсегда указанному Гомером счастливому моменту, когда изобилие и разнообразие блюд наконец прогоняют голод.

На следующий день за обедом тюрбо была представлена достопочтенным ценителям, и все дружно воскликнули, увидев, как та прекрасно выглядит. Тогда хозяин дома сам рассказал о необычном способе, которым она была приготовлена, и я удостоился похвал не только за свое изобретение, но и за его результат, ибо после внимательной дегустации было единодушно решено, что рыба, приготовленная таким образом, оказалась несравнимо вкуснее, чем если бы она была сварена в тюрботнице – специальной, похожей на сковороду низкой кастрюле для варки плоских рыб.

Это решение никого не удивило, поскольку рыба, не пройдя через кипящую воду, ничего не потеряла из составляющих ее веществ и даже, наоборот, впитала в себя все ароматы приправ.

Пока мой слух пресыщался похвалами, которые мне расточали, я искал глазами тех сотрапезников, кто был искреннее других в выражении чувств, и с тайным удовлетворением видел, что довольный генерал Лабассé улыбался каждому кусочку, приходский священник сидел, вытянув шею и уставившись в потолок, всем своим видом выражая экстаз, а из двух оказавшихся между нами академиков, известных как своим остроумием, так и гурманством, первый, г-н Оже, блистал очами и сиял лицом, как автор, которому рукоплещут, тогда как второй, г-н Вильмен, сидел, склонив голову набок и выпятив подбородок, словно внимательно к чему-то прислушивался.

Все это неплохо бы запомнить, потому что мало таких деревенских домов, где не нашлось бы все, что требуется, для сооружения устройства, которым я в данном случае воспользовался и которое можно соорудить всякий раз, когда возникает потребность приготовить что-либо, появившееся неожиданно и превосходящее обычные размеры.

Однако мои читатели не узнали бы об этом выдающемся приключении, не покажись мне рассказ о нем полезным для всех.

Действительно, тем, кто знаком с природой и воздействием пара, известно, что его температура равна температуре испускающей его жидкости и что она может даже подниматься на несколько градусов выше, если слегка сгустить пар, частично лишив его выхода.

Отсюда следует, что, оставив все остальное без изменения и увеличив лишь емкость лоханки, которой я воспользовался в своем эксперименте, то есть заменив лоханку, например, пустой кадкой, можно с помощью пара быстро и с малыми издержками сварить несколько буасо[234] картофеля да и любых других корнеплодов – всего, что навалят на плетенку и накроют кадкой, как для людей, так и для прокорма животных, и все это потребует в шесть раз меньше времени и в шесть раз меньше дров, чем понадобилось бы только для того, чтобы довести до кипения котел вместимостью в один гектолитр.

Я полагаю, что столь простой аппарат может быть пригоден везде, где хранится много продовольствия или где нужно готовить пищу для многих людей, хоть в городе, хоть в деревне; вот почему я так подробно описал его: чтобы любой мог понять его устройство и при случае воспользоваться им.

Еще я полагаю, что силу пара у нас недостаточно используют для домашних дел, и я надеюсь, что однажды бюллетень Общества поощрения национальной промышленности сообщит земледельцам, что я весьма серьезно занимаюсь этим вопросом.

P. S. Однажды, когда мы собрались в кругу профессоров на улице Мира в доме 14, я рассказал им подлинную историю тюрбо на пару. Когда я умолк, мой сосед слева повернулся ко мне и с упреком спросил:

– А разве меня там не было? Неужели я не высказался вместе со всеми остальными?

– Конечно высказались, – ответил я ему, – вы сидели рядышком с кюре и охотно взяли свою порцию; уж не думаете ли вы, что…

Недовольным оказался г-н Лорен, дегустатор с изрядно развитыми вкусовыми органами, финансист столь же любезный, сколь и осторожный; который весьма удобно устроился в порту, чтобы на месте здраво судить о последствиях бурь, и потому более чем достойный полноценного упоминания.

X. Чудодейственные укрепляющие средства от Профессора, изобретенные экспромтом для случаев, приведенных в «Размышлении XXV».

A.

Возьмите шесть крупных луковиц, три морковки, пучок петрушки, все порубите и бросьте в кастрюлю, где все это разогрейте и подрумяньте при помощи куска свежего сливочного масла.

Когда смесь будет готова, бросьте туда шесть унций леденцового сахара, двадцать гран измельченной амбры с корочкой поджаренного хлеба, влейте три бутылки воды и кипятите все это три четверти часа, постоянно восполняя потерю воды из-за выпаривания так, чтобы в кастрюле все время оставалось три бутылки жидкости.

Тем временем умертвите старого петуха, ощиплите, выпотрошите; затем мясо и кости истолките в ступке железным пестиком; а также нарубите два фунта отборной говядины.

Сделав это, смешайте одно мясо с другим, добавив достаточное количество соли и перца.

Положите смесь в кастрюлю и поставьте на довольно большой огонь, чтобы она как следует прогрелась, и время от времени добавляйте туда немного свежего масла, чтобы обжарка на сильном огне проходила без пригорания.

Когда увидите, что смесь подрумянилась, то есть подрумянился осмазом, надо подлить туда бульон из первой кастрюли. И мало-помалу продолжайте и дальше добавлять из первой кастрюли во вторую, а когда вся жидкость окажется там, дайте ей сильно прокипеть в течение трех четвертей часа, по-прежнему не забывая добавлять горячей воды, чтобы сохранить тот же объем жидкости.

По истечении этого времени заканчиваем приготовление и получаем лечебное средство, которое оказывает свое действие всякий раз, когда у больного, хоть и изможденного по какой-либо из указанных нами причин, желудок все же выполняет свои функции.

Употребляют его так: в первый день дают по чашке каждые три часа, пока не наступит время ночного сна. В последующие дни одну большую чашку утром и такое же количество вечером, пока не кончатся все три бутылки. Больного держат на легком диетическом, но все же питательном режиме: куриные бедрышки, рыба, сладкие фрукты, конфитюры. Повторно готовить снадобье почти никогда не требуется.

На четвертый день уже можно вернуться к обычным занятиям, но в будущем надо постараться быть благоразумнее, елико возможно.

Убрав из рецепта амбру и леденцовый сахар, можно тем же способом приготовить суп изысканного вкуса, достойный значиться в меню на обеде знатоков.

Можно заменить старого петуха четырьмя старыми куропатками, а говядину куском бараньей ноги, приготовленное снадобье не утратит ни своей действенности, ни приятности.

Метод, заключающийся в том, чтобы рубить мясо и поджаривать, прежде чем заливать его бульоном, может применяться всякий раз, когда поджимает время. Он основан на том, что мясо, приготовленное таким образом, получает гораздо больше тепла, нежели когда оно варится в воде, – значит, его можно готовить так всякий раз, когда захочется хорошего наваристого супа, и при этом не придется ожидать его пять-шесть часов, что случается довольно часто, особенно в деревне. И разумеется, все, кто отведает такой суп, будут славить Профессора.

B.

Хорошо, чтобы все знали: хотя амбра, которая считается ароматическим веществом, может оказаться вредной для профанов с чувствительными нервами, то, будучи принятой внутрь, она необычайно бодрит и веселит; наши предки широко употребляли ее на своей кухне и не чувствовали себя от этого хуже.

Я знал, что славной памяти маршал Ришелье обычно жевал пастилки с амброй; что же до меня самого, то, когда в какой-нибудь из дней груз прожитых лет ощущается сильнее, когда тяжело думать и чувствуешь, как на тебя давит какая-то неведомая сила, я добавляю в большую чашку шоколада небольшое количество истолченной с сахаром амбры, величиною всего с фасолину, и снова чувствую себя прекрасно.

При помощи этого тонизирующего средства течение жизни становится более приятным, мысль работает гораздо свободнее, и я не мучаюсь от бессонницы, которая была бы неизбежным следствием чашки кофе, выпитой с намерением добиться того же эффекта.

C.

Укрепляющее средство А предназначено для сильных темпераментов, для людей решительных и вообще для тех, кто слишком изнуряет себя деятельностью.

Мне довелось создать и другое средство, гораздо более приятное на вкус, более мягкого действия, которое я предназначаю для темпераментов слабых, для характеров нерешительных – одним словом, для тех, кого изнуряют и малые усилия. Вот оно.

Возьмите телячью рульку весом не меньше двух фунтов, разрубите ее вдоль на четыре части, кости с мясом обжарьте до появления рыжины вместе с четырьмя нарезанными луковицами и пучком водяного кресса[235], а когда рулька будет почти готова, залейте ее тремя бутылками воды и кипятите в течение двух часов, не забывая доливать выпарившуюся воду; получив хороший телячий бульон, умеренно посолите и поперчите его.

Измельчите по отдельности трех старых голубей и двадцать пять живых раков; соедините все вместе, обжарьте, как сказано в разделе А; и, когда вы увидите, что жар проник в эту смесь и она начала прикипать ко дну кастрюли, залейте ее телячьим бульоном и усильте огонь на один час; после чего процедите бульон, обогащенный таким образом; его можно пить утром и вечером или, скорее, только утром, за два часа до завтрака. Это также вкуснейший суп.

Меня подтолкнула к изобретению этого последнего укрепляющего средства пара литераторов, которые, видя мой довольно позитивный настрой, поверили в меня и, по их собственным словам, решили припасть к кладезю моих познаний.

Они сделали это своим обычаем и не имели повода раскаяться.

Один из них, элегический поэт, писавший мечтательно-грустные стихи, стал романтиком; дама, сочинившая всего один роман, довольно бесцветный и с жутко несчастливым концом, сочинила второй, значительно лучше, который заканчивался, как и полагается, прекрасным бракосочетанием. Заметно, что в обоих случаях имело место упоение собственными силами, так что я с чистой совестью могу и себе приписать немного славы.

XI. Бресская пулярка.

В один из первых дней января текущего 1825 года двое молодых супругов, г-жа и г-н де Верси, присутствовали на большом устричном завтраке, «взнузданном и оседланном»[236], – известно, что это означает.

Эти трапезы очаровательны – и потому, что на них подаются аппетитные блюда, и потому, что там обычно царит веселье; но есть в них и одно неудобство: они вносят разброд во все дела, назначенные на этот день. Что тогда, собственно, и случилось. Настал час обеда, супруги уселись за стол – но лишь по привычке. Мадам отведала чуточку супа, месье выпил стакан воды, подкрашенной красным вином; к ним зашли несколько друзей, сыграли партию в вист – так прошел вечер; наконец супруги легли спать.

Часа в два ночи г-н де Верси проснулся: ему было не по себе, он зевал и так ворочался, что жена, встревожившись, спросила, не заболел ли он.

– Нет, дорогая, но мне кажется, что я голоден, и я вспомнил о той бресской пулярке, которую нам подали за обедом, такой беленькой, аппетитной, а мы оказали ей такой холодный прием.

– По правде сказать, друг мой, у меня проснулся точно такой же аппетит, как и у тебя, и раз ты подумал о пулярке, то давай распорядимся, чтобы ее нам принесли, и поедим.

– Что за безумие! Все в доме спят, нас поднимут на смех.

– Коли спят, то и проснутся, а на смех нас не поднимут, потому что никто ничего не узнает. А ну как один из нас к утру умрет от голода? Лично я не собираюсь испытывать судьбу. Сейчас же позвоню Жюстине.

Сказано – сделано; они разбудили бедную служаночку, которая, плотно поужинав, спала так, как спят в девятнадцать лет, если еще не мучает любовь[237].

Она явилась вся растрепанная, с опухшими от сна глазами, и, не переставая зевать, села, уронив руки.

Но это было еще полдела; теперь предстояло поднять на ноги кухарку, а это было потруднее. Та была настоящей искусницей и, соответственно, необычайной брюзгой; вот и тут она ворчала, громко сопела, фыркала, багровела и отбрыкивалась, но в конце концов вся ее непомерная туша нехотя поднялась и пришла в движение.

Меж тем г-жа де Верси надела ночную кофту, ее муж худо-бедно привел себя в божеский вид, Жюстина постелила на кровати скатерть и принесла принадлежности, необходимые для импровизированного пиршества.

Когда все было приготовлено, появившаяся пулярка была в мгновение ока разрезана на части и безжалостно съедена.

После этого первого подвига супруги разделили между собой большую сен-жерменскую грушу и немного апельсинового варенья.

Между делом они опустошили бутылку гравского вина и всё твердили, многократно и с вариациями, что еще никогда не устраивали себе более приятной трапезы.

Но в конце концов она подошла к концу, ибо всему приходит конец в этом дольнем мире. Жюстина унесла приборы, убрала прочие улики, вернулась в постель, и занавеси супружеского ложа опустились над сотрапезниками.

На следующее утро г-жа де Верси поспешила к своей подруге, г-же де Франваль, и рассказала ей все, что произошло ночью, и именно несдержанности последней публика обязана этими откровениями.

Подруга никогда не упускает заметить, что, заканчивая свой рассказ, г-жа де Верси два раза кашлянула и весьма определенно покраснела.

XII. Фазан.

Фазан – загадка, разгадать которую по силам только посвященным; они единственные, кто может наслаждаться им, оценив все его превосходство.

У всякого пищевого продукта имеется свой вкусовой апогей: некоторые достигают его прежде своего полного развития, к примеру каперсы, спаржа, серые куропатки, молодые голуби; другие приходят к нему в тот момент, когда в них раскрывается все уготованное им жизненное совершенство, например дыни, бóльшая часть фруктов, бараны и овцы, быки и коровы, косули, красные куропатки; и, наконец, есть такие, которые достигают его, когда уже тронуты разложением: это мушмула, вальдшнепы и особенно фазаны.

В этой последней птице, если съесть ее в один из трех дней после ее смерти, нет ничего, что особенно выделяло бы ее. Она не отличается ни нежностью, как пулярка, ни ароматом, как перепелка.

Но когда ее мясо взято в нужный момент, оно становится нежнейшим, приобретает утонченный и изысканный вкус, берет все самое лучшее и от домашней птицы, и от дичи.

Этот желанный момент наступает, когда фазан начинает разлагаться, – тогда его аромат развивается и соединяется с маслом[238], которое, чтобы усилить его, нуждалось лишь в небольшой ферментации, наподобие кофейного масла, которое получают лишь посредством обжарки.

Профаны могут уловить этот момент по легкому запаху и по изменению цвета брюшка у птицы; но посвященные угадывают его своего рода наитием, которое действует во многих случаях: благодаря ему, например, умелый жарщик, едва взглянув на птицу, понимает, что ее пора снимать с вертела, или же дает ей сделать еще несколько оборотов.

Когда фазан попадает на кухню, его ощипывают (но не раньше) и тщательно шпигуют, выбирая самое свежее и крепкое сало.

Очень важно не ощипывать фазана слишком рано; из очень хорошо проделанных нами опытов известно, что фазаны, дольше всего сохранявшие оперение, более ароматны, нежели те, что долго лежали ощипанными, – то ли потому, что при соприкосновении с воздухом аромат частично нейтрализуется, то ли потому, что часть соков, предназначенная питать оперение, рассасывается в мясе, улучшая его вкус.

Когда птица таким образом подготовлена, следует ее «обогатить», что делается следующим образом.

Возьмите двух вальдшнепов, извлеките кости и выпотрошите, разделив все на две части: в первой мясо, во второй внутренности и печенка. Возьмите мясо и сделайте из него фарш, порубив вместе со сваренным на пару говяжьим костным мозгом, добавьте немного мелко-мелко накрошенного сала, перец, соль, душистые травы и некоторое количество хороших трюфелей, достаточное, чтобы заполнить внутренний объем фазана.

Постарайтесь закрепить этот фарш в фазане так, чтобы он не вывалился наружу, что довольно сложно, когда птица слишком широко раскрыта. Добиваются этого разными способами, и среди прочих – срезав с хлеба корку и привязав ее к фазану нитяной тесьмой, чтобы эта корка выполняла роль заглушки.

Приготовьте ломоть хлеба, который больше фазана на два дюйма с каждой стороны, если положить на него птицу; затем возьмите печень и внутренности вальдшнепов, растолките это с двумя большими трюфелями, одним анчоусом, небольшим количеством накрошенного сала и подходящим куском свежего коровьего масла.

Равномерно распределите эту массу по хлебному ломтю и положите на него фазана, приготовленного, как сказано выше, чтобы хлеб пропитывался соком, вытекающим из птицы, пока она готовится.

Когда фазан готов, изящно подавайте его на этом самом гренке; окружите его горькими апельсинами (померанцами) и будьте покойны насчет дальнейшего.

Это наивкуснейшее блюдо лучше всего подавать с вином Верхней Бургундии; эту истину я извлек из ряда наблюдений, которые стоили мне бóльших трудов, чем таблица логарифмов.

Фазана, приготовленного таким образом, было бы не стыдно подать и самим ангелам, если бы они еще спускались на землю, как во времена Лота.

Да что я говорю! Опыт уже был проделан. Надлежащим образом «обогащенный» фазан был на моих глазах приготовлен достопочтенным шефом Пикаром в замке Ла Гранж у моей очаровательной подруги г-жи де Виль-Плен и подан на стол мажордомом Луи, торжественно грядущим воистину процессионной поступью. Птицу изучили столь же пристально, как шляпку г-жи Эрбо; внимательно продегустировали, и в продолжение сего научного труда глаза этих дам блистали, словно звезды, уста лоснились кораллом, а физиономии выражали экстаз. (См. раздел «Гастрономические пробники».).

Физиология вкуса

Я сделал даже более того: предъявил такого же фазана комитету из членов Верховного суда, коим ведомо, что порой надо снимать с себя сенаторскую тогу, и коим я без труда доказал, что доброе угощение – естественная награда за кабинетную скуку. А после надлежащего исследования старейшина веско изрек: «Превосходно!» Все головы закивали в знак согласия, и приговор был вынесен единодушно.

Я приметил во время обсуждения, что носы этих досточтимых мужей оживленно шевелились, свидетельствуя о работе обоняния, что у каждого на величавом челе безмятежно разгладились морщины, а на их правдивых устах запечатлелось что-то ликующее, напоминавшее полуулыбку.

Впрочем, эти чудесные последствия вполне в природе вещей.

Приготовленный согласно этому рецепту фазан, изысканный уже сам по себе, пропитывается снаружи вкуснейшим жиром поджаренного сала; изнутри насыщается душистыми газами, которые выделяются из вальдшнепа и трюфелей. Гренок под ним, и сам по себе уже изрядно подготовленный, получает вдобавок соки тройной комбинации, которые вытекают из готовящейся птицы.

Таким образом, из всего хорошего, что собрано здесь воедино, от оценки не ускользает ни один атом, а учитывая превосходную степень этого кушанья, я считаю его достойным самых торжественных столов.

Parve, nec invideo, sine me liber ibis in aulam[239].

XIII. Гастрономические промыслы эмигрантов.

Любая француженка, Кто хуже, кто лучше, Немножко готовить Умеет при случае. «Прекрасная Арсена», III акт

В одной из предыдущих глав я обрисовал те огромные выгоды, которые Франция в обстоятельствах 1815 года извлекла из гурманства. Эта естественная и столь распространенная склонность оказалась не менее полезной для эмигрантов, и тем из них, кто обладал хоть каким-то талантом в искусстве приготовления пищи, это оказало бесценную помощь.

Будучи проездом в Бостоне, я научил ресторатора Жюльена[240] готовить яичницу-болтунью с сыром. Это блюдо, оказавшееся для американцев в новинку, произвело такой фурор, что он счел себя обязанным отблагодарить меня, отправив мне в Нью-Йорк заднюю часть одной из тех прелестных маленьких косуль, которых привозят зимой из Канады. Избранный кружок гостей, который я созвал по этому случаю, признал ее просто восхитительной.

Капитан Колле в 1794–1795 годах тоже заработал много денег в Нью-Йорке, делая для жителей этого предприимчивого города мороженое и сорбеты.

Особенно женщинам полюбилось это новое для них лакомство, и не было ничего забавнее, как наблюдать гримаски и ужимки на их лицах, когда они им наслаждались. Но главное – они никак не могли взять в толк, как мороженое может быть таким холодным, когда на улице жара в 26 градусов Реомюра.

А в Кёльне, где я был проездом, мне повстречался бретонский дворянин, который заделался тамошним кухмистером, по-нашему третёром, – и я мог бы множить такие примеры до бесконечности, но предпочитаю рассказать самую необычную историю одного француза, который обогатился в Лондоне благодаря своему умению заправлять салат.

Он был родом из Лимузена, и, если мне не изменяет память, звали его д’Обиньяк или д’Альбиньяк.

Хотя его дневное пропитание было сильно ограничено скверным состоянием его денежных средств, это не помешало ему однажды отобедать в одном из самых известных трактиров Лондона: он был из тех людей, кто придерживается мнения, что обойтись можно и одним-единственным блюдом, лишь бы оно было превосходным.

И вот, в то время как он заканчивал свой сочный ростбиф, пятеро или шестеро молодых людей из лучших лондонских семейств (dandies) угощались за соседним столом. Один из них встал и, подойдя к нему, учтиво сказал: «Господин француз, говорят, что ваша нация преуспела в искусстве приготовления салатов[241], – так не будете ли вы любезны облагодетельствовать нас, приправив нам какой-нибудь салат?».

Немного поколебавшись, д’Альбиньяк согласился, потребовал все, что полагал необходимым для приготовления ожидаемого шедевра, приложил к этому все свое старание, и ему посчастливилось преуспеть.

Физиология вкуса

А отмеряя свои дозы, он чистосердечно отвечал на вопросы, которые ему задавали о его нынешнем состоянии: сказал, что он эмигрант, и признался, слегка покраснев, что получал помощь от английского правительства, – именно это обстоятельство наверняка и дало основание одному из молодых людей сунуть ему в руку купюру в пять фунтов стерлингов, которую он, вяло посопротивлявшись, принял. А поскольку он заодно сообщил молодым людям свой адрес, то не слишком удивился, вскоре получив письмо, в котором его в самых достойных выражениях просили приготовить салат в одном из самых красивых особняков на Гровенор-сквер.

Д’Альбиньяк, предвидя долгосрочную выгоду, без малейших колебаний пунктуально прибыл по месту назначения, успев обзавестись некоторыми новыми приправами, которые счел подходящими, чтобы придать своему творению высочайшую степень совершенства.

Он имел время заранее подумать обо всем, что собирался делать, а потому опять преуспел, получив на сей раз такое вознаграждение, от которого не смог бы отказаться, не навредив себе.

Те, первые молодые люди, кому он оказал услугу, как и следовало ожидать, расхвастались, безмерно превознося достоинства салата, который он для них приправил. Вторая компания разнесла слух еще дальше, так что известность д’Альбиньяка стала расти как на дрожжах: его стали называть fashionable salat-maker (модный делатель салатов), а в этой стране, жадной до новизны, все, что было самого элегантного в столице трех соединенных королевств, умирало ради салата, приготовленного французским джентльменом: «I die for it» («Я умру за это») – как принято там выражаться.

Желанье монашки – пламя жгущее, Но у англичанки – во сто крат худшее.

Д’Альбиньяк воспользовался увлечением, объектом которого стал, как умный человек: вскоре он завел себе двуколку, чтобы быстрее перемещаться в различные места, куда его зазывали, и слугу, носившего за ним в сундучке красного дерева все ингредиенты, коими он обогатил свой ассортимент: уксусы с разными отдушками, оливковые масла со вкусом плодов, соевый соус, икру, трюфели, анчоусы, кетчуп, мясной сок и даже яичные желтки, которые являются отличительным признаком майонеза.

Позже он стал изготавливать подобные несессеры на продажу, полностью укомплектовывал их и продавал сотнями.

Наконец, твердо и благоразумно продолжая следовать этой линии поведения, он в конце концов сумел сколотить капиталец более чем в 80 тысяч франков, которые он перевел во Францию, когда для этого настали благоприятные времена.

Д’Альбиньяк вернулся на родину, но там он вовсе не стремился блистать в Париже, а занялся своим будущим. Поместив 60 тысяч франков в государственные ценные бумаги, которые тогда покупались за полцены, он приобрел в Лимузене за 20 тысяч франков маленькую дворянскую усадьбу, где, вероятно, живет до сих пор, довольный и счастливый, ибо умеет ограничивать свои желания.

Эти подробности сообщили мне в свое время мои друзья: они знали д’Альбиньяка в Лондоне и столкнулись с ним, когда он был проездом в Париже.

XIV. Другие воспоминания об эмиграции.

Ткач.

В 1794 году мы с г-ном Ростеном[242] были в Швейцарии, с безмятежной улыбкой глядя в лицо противнице-судьбе и сохраняя любовь к отчизне, несмотря на то что она подвергла нас гонениям.

Мы приехали в Мондон, где у меня имелись родственники, и были приняты семейством Тролле с радушием, о котором я сохранил милые сердцу воспоминания.

Этот род, один из самых старинных в этом краю, с тех пор угас, поскольку последний бальи[243] города оставил только дочь, а у нее самой нет ребенка мужского пола.

Мне в этом городе показали молодого французского офицера, который занимался ткачеством; и вот как он к этому пришел.

Этот молодой человек, выходец из очень хорошей семьи, проезжал через Мондон, направляясь в армию Конде[244], чтобы присоединиться к ней. И вот он оказался за одним столом с неким человеком, чье лицо было серьезным и вместе с тем оживленным – как у соратников Вильгельма Телля на полотнах художников.

За десертом они разговорились: офицер не стал скрывать свое положение, и сосед проявил к нему немалый интерес, выразив сочувствие по поводу того, что он, такой молодой, должен отказаться от всего, что наверняка любит, и обратил его внимание на справедливость высказывания Руссо, которому хотелось, чтобы каждый человек владел каким-нибудь ремеслом, чтобы помочь себе в невзгодах и всюду суметь прокормиться. О себе же самом его сотрапезник сообщил, что он ткач, вдов и бездетен, но уделом своим вполне доволен.

На том беседа и закончилась; утром офицер уехал и вскоре оказался в рядах армии Конде. Но, глядя на все, что происходило как в самой этой армии, так и вокруг нее, он быстро заключил, что надо оставить надежду вернуться во Францию через эту дверь. А вскоре и на себе самом испытал притеснения, с которыми там сталкивались люди, ревностно служившие королевскому делу, но не имевшие никаких титулов и званий; и когда позже его несправедливо обошли чином или что-то в этом роде, он счел это вопиющей несправедливостью.

Тогда-то ему и вспомнились слова ткача; некоторое время он обдумывал их, а потом сделал свой выбор: покинул армию, вернулся в Мондон и, представ перед ткачом, попросился к тому в ученики.

«Я не упущу случая сделать доброе дело, – сказал старик. – Столоваться вы будете со мной; я знаю только одно ремесло и научу вас ему; у меня только одна кровать – вы разделите ее со мной; будете работать так в течение одного года, а по окончании этого срока начнете работать на себя. И заживете счастливо в стране, где труд почитается и поощряется».

На следующий же день офицер принялся за работу и так преуспел в этом деле, что уже через полгода его учитель объявил ему, что уже ничему не может его научить, что считает заботы, которые уделял ему, оплаченными и что отныне все, что он сделает, пойдет в его собственный карман.

Когда я снова завернул в Мондон, новый ремесленник уже заработал достаточно денег, чтобы купить себе ткацкий станок и кровать; он работал с необычайной усидчивостью, и к нему испытывали такой интерес, что лучшие дома в городе договорились по очереди устраивать ему обед каждое воскресенье.

В этот день он надевал свой мундир и возвращал себе свои права в обществе, а поскольку он был весьма любезен и хорошо образован, то был с радостью принят и обласкан всеми. Но в понедельник он снова становился ткачом и, проводя время в таком чередовании, был не так уж и недоволен своей судьбой.

Голодный.

К этой картине преимуществ, которые дает предприимчивость, я добавлю другую, в совершенно ином роде.

В Лозанне я встретил одного эмигранта из Лиона, высокого красивого мужчину, который, лишь бы не работать, довел себя до того, что ел всего два раза в неделю. И он умер бы от голода за милую душу, если бы один сердобольный городской негоциант не открыл ему кредит у местного третёра, чтобы он мог обедать по средам и воскресеньям.

Эмигрант приходил в назначенный день, наедался до отвала и уходил, заодно прихватив с собой довольно увесистую краюху хлеба – так было условлено.

Этот добавочный паек он растягивал как можно дольше, пил воду, когда болел желудок, проводил часть времени, валяясь в постели, в пустых, но не лишенных приятности мечтаниях, и таким образом доживал до следующего приема пищи.

Когда я с ним познакомился, он жил так уже три месяца; он не был болен, но во всем его существе сквозила такая вялость, лицо так осунулись, а между носом и ушами присутствовало что-то настолько нездоровое, что на него было больно смотреть.

Я удивился, что он подвергает себя таким мучениям, вместо того чтобы попытаться как-то использовать самого себя, и пригласил его в свой трактир, где он так священнодействовал, что меня от этого дрожь пробирала. Но повторять этот опыт я не стал, потому что люблю, когда люди стойко борются с невзгодами и, если надо, следуют заповеди, обращенной к роду человеческому: «Работай»[245].

«Серебряный Лев».

Какие славные обеды устраивали мы тогда в Лозанне, в «Серебряном Льве»!

За пятнадцать батценов (2 франка 25 сантимов) мы перебирали три полные перемены блюд, где среди прочего была хорошая дичь с окрестных гор, превосходная рыба из Женевского озера, и все это мы вволю запивали белым винцом, прозрачным, как родниковая вода, которое не отпугнуло бы даже зараженного бешенством с его водобоязнью.

Почетное место за столом было забронировано каноником собора Парижской Богоматери (надеюсь, он все еще жив), который был в «Серебряном Льве» как у себя дома, и keller[246] непременно подавал ему все, что было в меню самого лучшего.

Он оказал мне честь, выделив меня среди других и пригласив в качестве своего секретаря в область, где проживал; но я недолго пользовался этой привилегией: события увлекли меня, и я отправился в Соединенные Штаты, где нашел приют, работу и спокойствие.

В Америке.

……………………………………………..

……………………………………………..

……………………………………………..

……………………………………………..

Битва.

Я закончу эту главу рассказом об одном случае из моей жизни, который наглядно доказывает, что нет ничего надежного в этом дольнем мире и несчастье может застигнуть нас врасплох там, где мы меньше всего ожидаем.

Я возвращался во Францию, покидая Соединенные Штаты после трех прекрасно проведенных там лет, где так удачно нашел все, что просил у Неба (а оно вняло моей мольбе), и в эти трогательные минуты, которые предшествуют отплытию, надеялся лишь не стать в Старом Свете несчастнее, чем был в Новом.

Счастьем своим я был обязан главным образом тому, что, едва оказавшись среди американцев, уже говорил как они[247], одевался как они, весьма остерегался быть остроумнее, чем они, и находил превосходным все, что бы они ни делали, платя за их гостеприимство снисходительностью, которую считаю необходимой и советую ее всем, кто может оказаться в подобном положении.

Так что я спокойно покидал страну, где со всеми прожил в ладу, и во всем мироздании не было ни одного двуногого без перьев[248], кто испытывал бы в тот миг больше любви к себе подобным, чем я, как вдруг случилось происшествие, совершенно не зависевшее от моей воли, но которое чуть не толкнуло меня к трагическим последствиям.

Я был на борту пакетбота, который должен был доставить меня из Нью-Йорка в Филадельфию; и вот что надобно знать: для того чтобы проделать это путешествие безопасно и наверняка, надо воспользоваться моментом самого начала отлива.

Море застыло в неподвижности, то есть вот-вот должен был начаться отлив, однако, несмотря на то что нужный момент настал, поднять якорь никто не потрудился.

Нас, французов, на борту было много, и среди прочих г-н Готье, который в настоящее время должен быть в Париже; этот славный малый разорился, пожелав построить дом ultra vires[249], который теперь является юго-западным углом здания Министерства финансов.

Причина задержки вскоре стала известна: она произошла из-за пары американцев, которые не явились вовремя, и теперь все любезно их дожидались; это грозило нам угодить в самый отлив и потратить в два раза больше времени, чтобы прибыть в пункт назначения, ибо море никого не ждет.

Отчего и поднялся громкий ропот, и особенно со стороны французов, у которых страсти гораздо живее, чем у обитателей другого берега Атлантики.

Я не только в это не вмешивался, но даже едва замечал происходящее, поскольку на сердце у меня было тяжело и я думал о судьбе, которая ждет меня во Франции, так что не очень хорошо понимал, что случилось. Но вскоре послышался громкий хлопок, и я увидел его причину: это Готье влепил какому-то американцу оплеуху, способную свалить с ног носорога.

Сие насильственное действие повлекло за собой ужасную неразбериху. Мешались и сцеплялись друг с другом французские и американские слова, стычка переросла в национальную, и уже зашла речь о том, чтобы побросать всех нас в море, что было не так-то легко исполнить, поскольку их перевес был не таким уж большим: восемь наших против их одиннадцати.

Я при своей наружности выглядел тем, кто был способен оказать максимальное сопротивление этому выбрасыванию за борт благодаря высокому росту и плечистости, да к тому же мне тогда было всего тридцать восемь лет. Наверняка именно поэтому на меня и натравили самого видного бойца из неприятельского войска, который подошел ко мне и встал напротив в самой угрожающей позе.

Он был высок, как колокольня, и сложен соответственно росту; но когда я смерил его тем взглядом, который пронзает человека до мозга костей, то увидел, что темперамента он флегматичного, лицо у него одутловатое, глаза какие-то неживые, голова маленькая, ноги женские.

«Mens non agitat molem[250], – сказал я самому себе. – Посмотрим, чего он стоит, а потом и умрем, если понадобится».

И тут я, подражая героям Гомера, сказал ему дословно следующее:

– Do you believe[251] to bully me, you, damned rogue? By God! it will not be so… and I’ll overboard you like a dead cat… If I find you too heavy, I’ll cling to you with hands, legs, teeth, nails, every thing, and if I cannot do better, we will sink together to the bottom; my life is nothing to send such dog to hell. Now, just now…

(Думаете, напугали меня, чертов мерзавец?.. Богом клянусь, не выйдет! Я вас за борт вышвырну, как дохлую кошку. А коли окажетесь слишком тяжелым – вцеплюсь в вас всем, чем смогу, руками, ногами, ногтями, зубами, и пускай мы вместе пойдем ко дну. Жизни своей не пожалею – лишь бы отправить в ад такого пса, как вы. Ну, давайте…)[252].

При этих словах, коим наверняка гармонично соответствовал весь мой облик (ибо я чувствовал в себе геркулесову силу), мне вдруг почудилось, что мой противник укоротился на целый дюйм, руки его упали, щеки осунулись, – одним словом, он проявил все признаки вполне очевидного испуга, как и тот, без сомнения, кто его привел, поскольку, заметив это, он подбежал, чтобы встрять между нами, и правильно сделал, потому что я уже наседал, так что жителю Нового Света предстояло почувствовать на собственной шкуре, что у тех, кто купался в водах Фюрана[253], нервы крепко закалены.

Тем временем в другой части судна прозвучали несколько примиряющих слов: все отвлеклись, поскольку опоздавшие наконец-то прибыли; настало время поднимать паруса; так и вышло, что, пока я стоял в позе борца, готовый к схватке, смута вдруг прекратилась.

Все обернулось даже к лучшему: когда шум утих, я занялся поисками Готье, чтобы попенять ему за излишнюю вспыльчивость, и обнаружил того, кому досталась его оплеуха, сидящим за тем же столом в присутствии ветчины самого что ни на есть любезного вида [это же авторская шутка!] и кувшина (pitcher) с пивом в локоть вышиной.

XV. Пучок спаржи.

Как-то погожим февральским днем я завернул в Пале-Рояль и остановился перед магазином г-жи Шёве, самым известным из всех, что торгуют съестным в Париже; его владелица всегда оказывала мне честь, желая всего хорошего. Заметив там пучок спаржи, малейший стебелек которой был толще моего указательного пальца, я спросил, сколько она стоит.

Физиология вкуса

– Сорок франков, сударь, – ответила хозяйка.

– Спаржа и в самом деле очень хороша, но по этой цене только король или какой-нибудь принц сможет ее отведать.

– Вы ошибаетесь, такой товар никогда не попадает во дворцы: там хотят прекрасного, а вовсе не восхитительного, – однако моя спаржа и без того отлично разойдется, и вот каким образом.

Как раз сейчас, когда мы об этом говорим, в городе найдется по меньшей мере три сотни богачей, финансистов, капиталистов, поставщиков и прочих, которые сидят у себя дома из-за подагры, из-за боязни простуд, из-за предписаний врачей и прочих причин, которые, однако, не мешают им есть; и вот сидят они у своих каминов и ломают голову, чем бы таким полакомиться, а когда устают размышлять, так ни до чего и не додумавшись, то посылают своего лакея на поиски; и тот, кто придет ко мне, непременно заметит эту спаржу, сообщит о ней, и она будет куплена за любую цену. Или же это будет красивая дамочка, которая зайдет со своим любовником и скажет ему: «Ах, друг мой, какая прекрасная спаржа! Купим ее; вы же знаете, моя служанка делает к ней такой вкусный соус!» В таком случае любовник, если он комильфо, не отказывает ей и не торгуется. Или же кто-то побьется об заклад, или у кого-то крестины, внезапное повышение ренты… Откуда мне знать? В общем, очень дорогой товар уходит быстрее остального, потому что в парижской жизни случается столько чрезвычайных обстоятельств, что всегда находятся веские причины куда-нибудь за чем-нибудь отправиться.

Пока она говорила, парочка толстых англичан, проходившая мимо, держась под руку, остановилась возле витрины, и их лица выразили восхищение. Один из них попросил завернуть весь пучок восхитительной спаржи, даже не спросив о цене, заплатил, сунул ее под мышку и унес, насвистывая мелодию гимна «God save the king»[254].

– Вот вам и удача, сударь, – сказала, рассмеявшись, г-жа Шёве, – случай, как и прочие, о которых я вам еще не рассказывала.

XVI. О фондю.

Фондю родом из Швейцарии. Это всего лишь взбитые яйца с сыром в определенных пропорциях, выработанных временем и опытом. Я дам официальный рецепт этого блюда.

Оно здоровое, вкусное, аппетитное, быстро готовится, а следовательно, всегда готово встретить каких-нибудь непредвиденных гостей. Впрочем, я упоминаю здесь о нем только ради своего личного удовлетворения, а еще потому, что это слово напоминает мне некий факт, о котором сохранили воспоминания лишь старики округа Белле.

В конце семнадцатого века некий г-н де Мадо, поставленный епископом Белле, приехал туда, чтобы приступить к управлению епархией.

Те, кто были обязаны принять его и оказать ему почести в его собственном дворце, приготовили достойное торжественного случая пиршество, задействовав все наличные средства тогдашнего поварского искусства, дабы отпраздновать прибытие его преосвященства.

Среди антремé блистало довольно большое фондю, от которого прелат взял себе изрядную порцию. Но… о, какой конфуз! Введенный в заблуждение его внешним видом, он принял фондю за крем и стал есть его ложкой, вместо того чтобы воспользоваться вилкой, которая с незапамятных времен предназначена для этой цели.

Все гости искоса переглядывались с едва заметной ухмылкой. Однако почтительность сковала всем языки, поскольку все, что бы ни делал за столом прибывший из Парижа епископ, и особенно в первый день своего прибытия, никак не могло быть сделано плохо.

Однако дело все-таки получило огласку, и уже со следующего дня люди при встрече не могли обойтись без того, чтобы не спросить друг у друга: «Ну, слышали, как наш новый епископ отличился? Как он вчера вечером фондю ел?» – «Еще бы! Знаю, конечно, – ложкой! Мне тот сказал, кто видел это своими глазами» и т. д. Город известил о случившемся сельскую местность, и через три месяца об этом знал весь диоцез.

Самым поразительным было то, что этот случай чуть не поколебал веру наших отцов. Появились, правда, новаторы, принявшие сторону ложки, но они вскоре были забыты, вилка восторжествовала; и сто с лишним лет спустя один из моих двоюродных дедов все еще веселился, с хохотом рассказывая, как однажды г-н Мадо ел фондю ложкой.

Рецепт фондю.

Такой, каким я извлек его из бумаг г-на Тролле, бальи города Мондона в Бернском кантоне.

Взвесьте количество яиц, которое вы хотите использовать согласно предполагаемому количеству гостей.

Затем возьмите кусок хорошего сыра грюйер, весом в треть от веса яиц, и кусок масла, в одну шестую от того же веса.

Разбейте в кастрюлю яйца и хорошенько их взбейте; после чего положите туда масло и тертый или измельченный сыр.

Поставьте кастрюлю на хорошо разогретую плиту и перемешивайте лопаткой до тех пор, пока смесь не станет достаточно густой и нежной; добавьте туда немножко соли, или вовсе не добавляйте, в зависимости от того, насколько выдержанный у вас сыр, и изрядную порцию перца, который является одной из характерных черт этого старинного блюда. Подавайте его на слегка подогретом блюде; велите принести лучшее вино; пить его надо поживее, и тогда увидите чудеса.

XVII. Разочарование.

Все было спокойно в гостинице «Герб Франции» в Бурк-ан-Брес, когда послышался грохот катящейся кареты и показалась роскошная берлина[255], по виду английская, запряженная четверкой лошадей и примечательная главным образом парой очень красивых субреток, этаких Абигалей[256], которые сидели на кучерском сиденье, закутанные в просторное покрывало из пунцового сукна, отороченного и расшитого голубым.

Завидев карету, возвещавшую приезд какого-нибудь милорда, путешествующего короткими перегонами, Шико (таково было имя хозяина гостиницы) прибежал, держа в руках свой сдернутый с головы колпак, его жена встала у дверей гостиницы, дочери, сбегая по лестнице, чуть не свернули себе шею; показались и конюхи, уже предвкушавшие щедрые чаевые.

Сначала распаковали горничных, заставив их немного покраснеть из-за трудностей спуска; а затем из недр берлины появились: 1) толстопузый милорд, приземистый и краснолицый; 2) две долговязые мисс, блеклые и рыжие; 3) миледи, выглядевшая так, будто находится между первой и второй стадией истощения.

Эта последняя и открыла рот.

«Господин трактирщик, – сказала она, – позаботьтесь хорошенько о моих лошадях; предоставьте нам комнату, чтобы мы могли отдохнуть, и дайте освежиться моим горничным; но учтите, я не хочу, чтобы все это стоило больше шести франков, так что рассчитывайте сами, чтобы уложиться в эту сумму».

Тотчас же после произнесения этой фразы, образца бережливости, Шико надел свой колпак, его жена вернулась в дом, а дочери – на свой пост.

Тем не менее лошади были отведены на конюшню, где им почитали газету [sic! Шутка автора – то бишь ничего поесть не дали], дамам показали комнату на втором этаже (up stairs), а горничным предложили стаканы и графин с чистой водой.

Но полагающиеся шесть франков были получены с недовольным видом – как убогая компенсация за причиненные хлопоты и обманутые надежды.

XVIII. Чудесные последствия классического обеда.

«Увы мне! Сколь великой жалости я достоин! – скорбным голосом восклицал некий гастроном, член королевского суда города Парижа, департамента Сена. – Понадеявшись вскоре вернуться в свое имение, я оставил там моего повара, но дела задержали меня в Париже, и вот теперь я предоставлен заботам услужливой горничной, однако кушанья, приготовленные ею, вызывают у меня омерзение. Моя жена всем довольна, дети еще ничего не смыслят, а вареное мясо недоварено, жаркое пережарено до углей, а сам я, увы, гибну и от котла, и от вертела!».

Так говорил он сам с собою, понуро шагая через площадь Дофин. К счастью для общественного блага, эти столь справедливые жалобы услышал Профессор, а в стенающем узнал одного из своих друзей. «Вы не умрете, дорогой друг, – сердечно молвил он магистрату-мученику, – нет, вы не умрете от этого недуга, ибо я могу предложить вам лекарство. Соблаговолите принять приглашение на завтра: будет классический обед в узком кругу, после обеда партия в пикет, которую мы устроим так, чтобы всем было весело, и этот вечер, как и другие, канет в бездну прошлого».

Приглашение было принято; таинство осуществилось согласно предписанным обычаям, ритуалам и церемониям, и с того дня (23 июня 1825 года) Профессор счастлив, что сохранил в королевском суде одного из его самых достойных столпов.

XIX. Действие и опасности крепких напитков.

Искусственная жажда, о которой мы уже упоминали (в «Размышлении VIII»), та, что прибегает к крепким спиртным напиткам с целью моментального облегчения, становится со временем столь сильной и привычной, что те, кто отдается ей, не могут даже ночью обойтись без спиртного и вынуждены вставать с постели, чтобы ее утолить.

Тогда эта жажда становится настоящей болезнью, и если человек доходит до такого состояния, можно с уверенностью предсказать, что жить ему осталось всего пару лет.

Я побывал в Голландии вместе с одним богатым коммерсантом из Данцига, где он держал крупнейшее торговое предприятие, которое занималось розничной продажей водки.

«Сударь, – сказал мне этот патриарх, – во Франции даже не подозревают об объемах торговли, которую мы ведем от отца к сыну уже больше века.

Я внимательно наблюдал за рабочими, которые нанимались ко мне; когда они окончательно отдаются своей наклонности к крепким напиткам, слишком распространенной у немцев, то почти все приходят к своему концу одним и тем же образом.

Сначала они выпивают всего лишь маленький стаканчик водки утром, и этого количества им достаточно в течение нескольких лет, – впрочем, это свойственно всем рабочим, и тот, кто с утра не выпьет стаканчик, будет осмеян всеми своими товарищами. Затем они удваивают дозу, то есть выпивают стаканчик утром и столько же в полдень. Так продолжается года два-три; потом они регулярно пьют утром, в полдень и вечером. Вскоре они доходят до того, что пьют в любое время, но предпочитают водку, настоянную на гвоздике. И вот тут можно быть уверенным, что им осталось жить самое большее шесть месяцев: они высыхают, их охватывает жар, а после того, как они попадают в больницу, их уже никто не видит».

Физиология вкуса

Пьяницы. Гравюра. 1772.

XX. Кавалеры и аббаты.

Я уже дважды упоминал эти две разновидности гурманов, коих уничтожило время.

Поскольку они исчезли более тридцати лет назад, бóльшая часть нынешнего поколения их не видела.

Возможно, они вновь появятся в конце века; но, поскольку подобный феномен требует совпадения многих случайностей в будущем, я думаю, что немногие из тех, кто живет сегодня, станут свидетелями этого возрождения.

А посему необходимо, чтобы я в своем качестве живописателя нравов прикоснулся к ним кистью, и, дабы преуспеть в этом, придется позаимствовать следующий пассаж у одного автора, который мне ни в чем не отказывает[257].

«Вообще-то, согласно обычаю и правилам именовать кавалерами полагалось только тех, кто награжден каким-либо орденом, либо младших отпрысков титулованных родов; однако многие из иных „кавалеров“ посчитали полезным самолично возвести себя во дворянство[258], но если носитель такого титула был воспитан, образован и обладал приятной наружностью, то по всеобщей беспечности того времени никто не обращал на это внимания. Кавалеры были, как правило, видные мужчины со шпагой на боку, шаг у них был пружинистый, голова высоко вскинута, нос по ветру; все они были игроки, вольнодумцы, распутники, задиры и составляли основную часть свиты известных красоток. Еще они отличались изрядной храбростью и тем, что слишком легко хватались за шпагу. Порой достаточно было просто взглянуть на них, чтобы нарваться на вызов. Именно так кончил шевалье де S., один из наиболее известных „кавалеров“ своего времени. Он искал безопасной ссоры (то есть такой, за которую не придется расплачиваться) с неким молодым человеком, совсем недавно приехавшим из Шароля, и они отправились драться на пустырь за Шоссе д’Антен, который тогда был довольно топким местом. По тому, как новоприбывший обращался с оружием, S. прекрасно понял, что имеет дело отнюдь не с новичком, но все же счел своим долгом „прощупать“ его; однако при первом же движении, которое он сделал, молодой провинциал немедленно нанес ему удар, да такой сильный и точный, что шевалье умер еще до того, как упал на землю. Один из его друзей, свидетель дуэли, долго и молча оценивал столь молниеносно нанесенную рану, а также путь, который проделала шпага. „Прекрасный удар! Из четвертой позиции прямо в точку, – сказал он вдруг, собравшись уходить. – До чего же верная рука у этого молодого человека!..“».

Другого надгробного слова покойный не удостоился.

В самом начале революционных войн большинство кавалеров записались в батальоны, другие эмигрировали, остальные затерялись в толпе. Выжившие, коих осталось немного, еще узнаваемы по повадке, но они исхудали и с трудом волочат ноги из-за подагры.

Раньше, когда в благородных семействах было много сыновей, одного обязательно прочили для церковной стези: он начинал с получения простых бенефициев, которые покрывали расходы на его образование, после чего становился одним из князей церкви – аббатом, то есть настоятелем монастыря, коммендатарием[259] или епископом, в зависимости от того, имел ли он больше или меньше склонности к апостольскому служению.

Это был законный тип аббатов; однако имелся еще и подложный, и многие молодые люди, имевшие некоторый достаток, но при этом не рвавшиеся ловить удачу в кавалерстве, приезжая в Париж, именовали себя аббатами.

Не было ничего удобнее: слегка изменив свой наряд, они придавали себе вид бенефициария, что позволяло им быть со всеми вровень, – с ними обходились уважительно, их обласкивали, их общества искали, поскольку не было такого дома, в котором не содержали бы собственного аббата.

Аббаты были приземисты, коренасты, полноваты, прилично одеты, ласковы, любопытны, чревоугодливы, бдительны, чутки, вкрадчивы. Те, что остались, стали жиреть и сделались святошами.

Не было жребия более завидного, нежели удел богатого приора или аббата-коммендатария: всеобщее почтение, деньги, никакого начальства над собой и ничего не надо делать.

Можно надеяться, что кавалеры еще вернутся, если достаточно продлится вожделенный мир; однако порода аббатов, если только не произойдет большого изменения в управлении церковными делами, будет утрачена безвозвратно; нет больше синекур, а духовенство вернулось к принципам первоначальной Церкви: beneficium propter officium[260].

XXI. Miscellanea[261].

– Господин советник, – сказала однажды через стол старая маркиза из Сен-Жерменского предместья, – вы предпочитаете бургундское или бордо?

– Мадам, – друидическим тоном ответил спрошенный таким образом судейский магистрат, – я получаю столько удовольствия, разбираясь в обстоятельствах этого процесса, что всегда откладываю вынесение приговора на неделю.

* * *

Некий радушный хозяин с улицы Шоссе д’Антен велел подать к столу арльскую колбасу героических размеров.

– Отведайте ломтик, – сказал он своей соседке по столу, – это как мебель, которая, надеюсь, многое говорит и обо всем доме.

– Она и впрямь очень велика, – сказала дама, с лукавым видом направив на колбасу свой лорнет, – досадно только, что это ни на что не похоже.

* * *

Гурманству воздают должное главным образом люди остроумные, остальные не способны на операцию, состоящую в ряде оценок и суждений.

Графиня де Жанлис хвастается в своих мемуарах, что научила некую немку, которая ее хорошо приняла, готовить семь вкуснейших блюд.

А граф де Лаплас изобрел весьма возвышенный способ подавать клубнику, который состоит в том, чтобы полить ее соком сладкого апельсина (яблока гесперид).

Другой ученый перещеголял его, добавив к этому цедру апельсина, которую он перетирает с сахаром; и утверждает при этом, что может доказать с помощью некоего клочка папируса, якобы избежавшего языков пламени, которые уничтожили Александрийскую библиотеку, что именно таким образом приготовленный фрукт подавали на пирах на горе Ида.

* * *

– Я не слишком высокого мнения об этом человеке, – сказал граф де M… о некоем кандидате, который только что заполучил место, – он никогда не пробовал кровяную колбасу а-ля Ришелье и незнаком с котлетами а-ля Субиз.

* * *

Один любитель выпить оказался за столом, где на десерт ему подали виноград. «Благодарю вас, – сказал он, отодвигая тарелку, – я не привык принимать вино в пилюлях».

* * *

Поздравляли одного гурмана-любителя, который только что был назначен директором налогового ведомства в Перигё; говорили ему об удовольствии, которое он получит, проживая в краю, где хорошая пища, трюфели, греческие куропатки, фаршированные трюфелями индейки и т. д. и т. д. «Увы! – сказал со вздохом опечаленный гастроном. – Но как жить в краю, где не бывает приливов, а стало быть, и морской рыбы?».

XXII. Один день у бернардинцев.

Было около часа прекрасной летней ночи, но нам пришлось устроить себе верховую прогулку, правда не обошлось без мощной серенады для красоток, имевших счастье заинтересовать нас (дело было в 1782 году).

Мы выехали из Белле и отправились в Сен-Сюльпис, бернардинское аббатство, расположенное на одной из самых высоких гор в округе, по меньшей мере пять тысяч футов над уровнем моря.

Я тогда возглавлял труппу музыкантов-любителей, мы все были не прочь повеселиться и обладали в большой мере всеми добродетелями, которые являются неизменными спутниками молодости и здоровья.

«Сударь, – сказал мне однажды настоятель Сен-Сюльпис, увлекая меня после обеда в оконную нишу, – вы были бы очень любезны, если бы вместе с вашими друзьями приехали к нам в День святого Бернарда и поиграли для нас. Святой будет этим весьма почтен, наши соседи порадуются, а вы станете первыми Орфеями, проникшими в эти возвышенные места».

Я не заставил его повторять свою просьбу, которая обещала приятную прогулку, и кивнул в знак согласия, да так мощно, что всколыхнулась вся гостиная.

Adnuit, et totum nutu tremefecit olympum[262].

Все предосторожности были приняты загодя, и мы отправились в путь рано, ибо нам предстояло проделать четыре лье по дорогам, способным обескуражить даже самых отважных путешественников, которые не спасовали и перед высотами мощного Монмартрского холма.

Монастырь был построен в долине, закрытой с запада вершиной горы, а на востоке – косогором пониже.

Западный пик был увенчан пихтовым лесом, где один порыв ветра повалил однажды тридцать семь тысяч деревьев[263]. В глубине долины раскинулся обширный луг с куртинами низкорослых буков – огромные модели маленьких английских садиков, которые нам так нравятся.

Мы добрались до монастыря на рассвете и были приняты отцом келарем, у которого было квадратное лицо, а нос подобен обелиску.

«Господа, – сказал он, – добро пожаловать, наш преподобный аббат будет рад узнать, что вы приехали; он еще в постели, поскольку вчера очень притомился; но вы ступайте со мной и увидите, что мы вас ждали».

Сказав это, он пошел прочь, а мы последовали за ним, резонно полагая, что он ведет нас в трапезную.

Там при виде восхитительного, поистине классического завтрака все наши чувства пришли в восторг.

Посреди огромного стола возвышался паштет величиной с церковь; с севера его подпирал здоровенный кусище холодной телятины, с юга – огромный окорок, с востока – внушительный ком масла и с запада – целый буасо артишоков с перечным соусом.

Физиология вкуса

Еще там были всевозможные фрукты, тарелки, салфетки, ножи, столовое серебро в корзинках; а в конце стола стояли братья-миряне[264] и слуги, готовые подавать, хотя и удивленные, что пришлось подняться так рано.

В углу трапезной виднелся штабель из более чем сотни бутылок, постоянно орошаемый бьющим там природным источником, который словно лепетал «Evohe Bacche!»[265]; и если аромат кофе мокко не щекотал наши ноздри, то лишь потому, что в те героические времена еще не пили кофе по утрам.

Достопочтенный отец келарь какое-то время с наслаждением наблюдал за нашими удивленными лицами, после чего обратился к нам с кратким напутственным словом, которое мы благоразумно сочли приготовленным заранее.

«Господа, – сказал он, – я был бы не прочь составить вам компанию, но еще не отслужил мессу, а ведь сегодня большая служба[266]. Мне надо бы понастойчивее пригласить вас к столу, но ваш возраст, долгая поездка и бодрящий воздух наших гор освобождают меня от этого. Так что примите с удовольствием то, что мы вам предлагаем от чистого сердца, а я вас покидаю и иду петь заутреню».

После этих слов он удалился.

Тогда пришло время действовать, и мы ринулись в атаку с энергией, которая и в самом деле предполагала все три усугубляющих обстоятельства, столь хорошо обозначенных отцом келарем. Но что могли слабые дети Адама против трапезы, которая казалась приготовленной для обитателей Сириуса! Наши потуги были тщетны: хоть мы и наелись до отвала, однако оставили на своем пути лишь едва различимые следы.

Итак, насытившись, мы разбрелись до обеда; я пошел прикорнуть в хорошей постели, где проспал мертвым сном в ожидании мессы, подобно герою Рокруа[267] и тому, кто спал перед началом битвы.

Я был разбужен могучим братом, который чуть не вырвал мне руку, и скорее побежал в церковь, где нашел всех на своих местах.

Мы исполнили симфонию во время приношения Даров, спели мотет при возношении Даров и закончили квартетом духовых инструментов. И, несмотря на плоские шуточки в адрес музыкантов-любителей, почтительное отношение к истине обязывает меня утверждать, что мы справились с этим очень хорошо.

Попутно замечу, что все те, кто ничем и никогда не бывает доволен, почти всегда оказываются невеждами, которые, высказываясь, смело рубят сплеча лишь потому, что надеются, что эта отвага позволит предположить у них знания, которые они так и не удосужились приобрести.

Мы благосклонно приняли похвалы, коими нас не преминули осыпать, и, удостоившись благодарности аббата, отправились к столу.

Обед был подан во вкусе пятнадцатого века: мало антремé, мало излишеств, зато превосходный выбор мясных блюд, простых, сытных рагу, хорошая кухня, превосходное приготовление; в особенности овощи неведомого вкуса с осушенных болот не позволяли нам желать того, чего мы тут не видели.

Об обеде вы сможете судить еще и по изобилию, царившему в этом благодатном месте, когда узнаете, что вторая перемена предлагала до четырнадцати разновидностей жаркого.

Десерт был тем более замечательный, что его частично составляли фрукты, которые не встречаются на этой высоте и которые доставили сюда из нижних областей, из садов Машюраза, Морфлана и прочих мест, облагодетельствованных светилом, порождающим жару.

В горячительных напитках недостатка тоже не было; но кофе заслуживает отдельного упоминания.

Он был чистейший, ароматный, на диво горячий; но главное – был подан не в этих дегенеративных вазочках, которые на берегах Сены осмеливаются именовать чашками, а в прекрасных глубоких bowls, чашах, куда их преподобия окунали свои полные губы, втягивая в себя живительную влагу с таким шумом, который сделал бы честь и кашалотам перед бурей.

Физиология вкуса

После обеда мы пошли к вечерне и исполнили там среди псалмов антифоны, которые я нарочно сочинил по этому случаю. Это была обычная музыка, какую писали тогда, и я не скажу о ней ни хорошего, ни плохого – из опасения, что меня остановит скромность или же что растрогаюсь под наплывом отцовских чувств.

Когда официальная часть завершилась, некоторые соседи начали разъезжаться, другие договорились сыграть несколько партий в коммерческие игры[268].

Что касается меня, то я предпочел прогулку и, собрав нескольких друзей, пошел топтать траву, такую густую и мягкую, что вполне стоит ковров, сделанных на савоннерийской мануфактуре, и дышать чистым горным воздухом, который освежает душу и располагает воображение к мечтательной созерцательности и романтизму[269].

Было уже поздно, когда мы вернулись. Аббат подошел ко мне с пожеланием приятно провести вечер и спокойно – ночь. «Сам-то я, – сказал он мне, – собираюсь вернуться к себе и позволить вам закончить вечер. Не то чтобы я думал, будто своим присутствием могу докучать нашим отцам; но я хочу, чтобы они знали, что имеют полную свободу. Ведь не каждый день случается праздник святого Бернара; завтра мы вернемся к привычному распорядку: cras iterabimus æquor»[270].

Действительно, после ухода аббата среди присутствующих стало заметно больше раскованности, люди стали вести себя более шумно, послышались вольные шутки об обителях, хотя, в общем-то, довольно безобидные, над которыми все смеялись, сами не зная почему.

В девять часов подали ужин – тщательно приготовленный, изысканный и уже отделенный от обеда несколькими веками.

За него принялись с новыми силами, вели беседы, пели застольные песни, а один из отцов прочел нам несколько стихотворений собственного сочинения, которые и в самом деле были неплохи для того, кто носит тонзуру.

В конце вечера чей-то голос крикнул: «Отец келарь, где же ваше особое блюдо?» – «И в самом деле, – ответствовал преподобный, – даром что я келарь, а никуда не гожусь».

Он вышел на какое-то время и вскоре вернулся в сопровождении троих слуг, один из которых принес гренки с превосходным маслом, а двое других несли стол, на котором помещалась огромная чаша с подслащенной и горящей водкой, что почти равнялось пуншу, который тогда еще не был известен.

Новоприбывших встретили одобрительными возгласами; мы поели гренков, выпили горящей водки, а когда часы аббатства прозвонили полночь, каждый удалился в свою келью, чтобы вкусить сладостей сна, коему дневные труды придали уместность и права.

N.B. Отец келарь, о котором шла речь в этом поистине историческом повествовании, сильно постарел, и как-то в его присутствии заговорили о приезде нового аббата, недавно назначенного сюда из Парижа; опасались, что он будет слишком строг.

«Насчет него я спокоен, – сказал преподобный, – пусть будет каким угодно вредным, но он никогда не осмелится отобрать у старика ни его место у камелька, ни ключи от погреба».

XXIII. Счастье в пути.

Однажды я сел на свою лошадку Отраду и поехал вдоль радующих взор склонов Юрских гор.

Было это в самые жестокие дни революции, и направлялся я в Доль, к комиссару[271] Проту, надеясь получить у него охранное свидетельство, которое уберегло бы меня от тюрьмы, а затем, возможно, и от эшафота.

Добравшись часам к одиннадцати утра до гостиницы в городке или деревне Мон-су-Водре, я сначала велел позаботиться о моей лошади, после чего, пройдя на кухню, был поражен зрелищем, взирать на которое ни один путешественник не смог бы без удовольствия.

Возле жаркого огня крутился вертел с нанизанными на него великолепными перепелками, настоящими королями перепелок, и маленькими пастушками – зеленоногими коростелями, которые всегда так жирны. Эта столь изысканная дичь изливала последние капли жира на огромный гренок, вид которого выдавал руку охотника; а совсем рядом лежал уже зажаренный один из тех молодых круглобоких зайчиков, что неизвестны парижанам, но чей аромат наполнил бы благоуханием целую церковь.

«Прекрасно! – подумал я, оживившись от увиденного. – Провидение не совсем обо мне забыло. Сорвем-ка этот цветок мимоходом, умереть я еще успею».

Тогда, обратившись к хозяину, который все это время насвистывал, заложив руки за спину и прогуливая по кухне свою гигантскую фигуру, я спросил:

– Милейший, что хорошего вы подадите мне на обед?

– Только хорошее, сударь: хорошее разварное мясо, хороший картофельный суп, хорошую баранью лопатку с хорошей фасолью.

Дрожь разочарования пробежала по моему телу, когда я услыхал столь неожиданный ответ, ведь известно, что я никогда не ем разварного мяса, ибо оно лишено сока; картофель и фасоль ведут к ожирению, а что до бараньей лопатки, то я не чувствовал достаточно стали в своих зубах, чтобы вгрызаться в нее. Это меню было словно нарочно оставлено, чтобы привести меня в отчаяние, и все мои невзгоды снова обрушились на меня.

Хозяин насмешливо на меня поглядывал, словно догадавшись о причине моего разочарования…

– И для кого же вы предназначили всю эту прекрасную дичь? – спросил я его с совершенно раздосадованным видом.

– Увы, сударь! – ответил он сочувственным тоном. – Я не могу ею распоряжаться, все это принадлежит господам судейским, которые здесь вот уже десять дней, ради какого-то освидетельствования, в котором очень заинтересована одна очень богатая дама; вчера они закончили дело, вот и пируют, чтобы отметить счастливое событие; мы здесь называем это «малость покуролесить».

– Сударь, – сказал я, подождав несколько мгновений, – не откажите в любезности: передайте этим господам, что человек из приличного общества просит их милостивого разрешения отобедать вместе с ними и что он возьмет на себя свою долю расходов и будет им за это крайне обязан.

Выслушав меня, он ушел и более не возвращался.

Но вскоре я увидел, как в кухню проник некий толстячок – свежий, щекастенький, приземистый и жизнерадостный, он порыскал по кухне, передвинул несколько предметов обстановки, поднял крышку какой-то кастрюли и исчез.

«Прекрасно, – подумал я, – вот и братец-смотритель[272] подоспел, – видать, пришел ко мне присмотреться!» У меня появилась надежда, ибо я уже знал из опыта, что моя наружность людям не противна.

От этого сердце у меня билось не меньше, чем у кандидата в конце подсчета голосов на выборах, но тут снова появился хозяин и объявил мне, что господа польщены моим предложением и ждут только меня, чтобы усесться за стол.

Я поспешил к ним, пританцовывая, и меня встретил самый лестный прием, а через несколько минут я уже совсем освоился.

Что это был за славный обед!!! Не буду пускаться в подробности, но должен достойно упомянуть прекрасное фрикасе из цыпленка, какое можно найти только в провинции, и столь богато начиненное трюфелями, что их вполне хватило бы, чтобы снова омолодить одряхлевшего Титона[273].

Состав жаркого уже известен; на вкус оно было ничуть не хуже, чем с виду, и поспело в самый раз, а единственная трудность, с которой я столкнулся, заключалась в том, чтобы еще больше превознести его вкус.

Физиология вкуса

Десерт состоял из крема с ванилью, отборного сыра и превосходных фруктов.

Мы оросили все это сначала легким вином гранатового цвета, потом вином эрмитаж, еще позже вином соломенного оттенка, тоже мягким [вместо (сладким) здесь имеется в виду нетерпким; но уж никак не сладким, иначе у нас получится тоже сладким, а значит, и остальные вина были сладкими, что для французов невозможно в принципе] и щедрым [вместо (крепким) здесь имеется в виду не крепость, а богатство букета]; и все это было увенчано очень хорошим кофе, приготовленным тем самым жизнерадостным смотрителем, он же не позволил нам пропустить ни одного верденского ликера из своего дорожного поставца, отомкнув его ключом, который постоянно носил при себе.

Обед был не только хорош, но еще и очень весел.

Поговорив с подобающей осмотрительностью о делах того времени, эти господа стали подшучивать друг над другом, и шутки эти отчасти раскрыли мне некоторые подробности их биографии; но они мало говорили о деле, которое их объединило, больше рассказывали всякие байки и пели; я тоже к ним присоединился благодаря нескольким никому не известным куплетам и даже присочинил еще один экспромтом, отчего мне, как водится, изрядно рукоплескали; вот этот куплет:

(На мотив «Кузнеца»).

Как славно, уйдя на рассвете, На долгом-предолгом пути Друзей-собутыльников встретить И бодро к привалу идти! А вскоре в хмельном окруженьи, Веселою сбившись гурьбой, Заняться презнатным уменьем — Любимою нами гульбой! Это ж сущее блаженство[274] — Добиваться совершенства! Пару дней иль месяцок, Горюшка не зная, А там, глядишь, – и целый год, Судьбу благословляя!

Если я привожу здесь этот куплет, то не потому, что считаю его превосходным, – я, благодарение небу, написал и другие, получше, так что переделал бы его, если бы захотел; но я предпочитаю оставить его в импровизированном виде, дабы читатель убедился, что тот, кого преследовал Революционный комитет, мог веселиться и дурачиться таким образом и что у него, без всяких сомнений, были голова и сердце француза.

Мы просидели за столом уже четыре часа и начали подумывать о том, как закончить этот вечер; и решили совершить длинную прогулку, чтобы помочь пищеварению, а вернувшись, сыграли бы партию в ломбер[275] в ожидании вечерней трапезы из оставленных про запас форелей и еще вполне соблазнительных остатков обеда.

На все эти предложения я был вынужден отвечать отказом, поскольку солнце, клонившееся к горизонту, предупреждало меня об отъезде.

Господа настаивали, покуда позволяла учтивость, и отступились, когда я заверил их, что путешествую не совсем ради собственного удовольствия.

Как вы уже догадались, они и слышать не хотели о моем взносе за обед; так что, не задавая мне неуместных вопросов, просто пожелали увидеть, как я сяду на лошадь, и мы расстались, сказав друг другу самые сердечные слова прощания.

Если кто-то из тех, кто меня принял тогда, все еще живы и если эта книга попадет им в руки, я хочу, чтобы они знали: даже спустя тридцать с лишним лет я писал эту главу с чувством самой искренней благодарности.

Счастье никогда не приходит в одиночку – вот и моя поездка принесла мне успех, на который я почти не надеялся.

Сказать по правде, я нашел комиссара Прота сильно предубежденным против меня: он смотрел на меня таким мрачным взглядом, что я уж было подумал, не велит ли он меня арестовать; однако отделался лишь испугом, и после нескольких разъяснений с моей стороны мне показалось, что его черты даже немного смягчились.

Я не из тех, кого страх делает жестоким, и не думаю, что этот человек был злым; просто он вообще был не слишком способен к чему бы то ни было и не знал, что делать с грозной властью, которая ему досталась; это был ребенок, вооруженный палицей Геркулеса.

Г-ну Амондрю, чье имя я начертал здесь с изрядным удовольствием, было, наверное, довольно тяжело склонить этого Прота принять приглашение на ужин там, где, как было условлено, должен был оказаться и я; тем не менее он явился, хотя и встретил меня отнюдь не так, чтобы это могло меня удовлетворить.

Г-жа Прот, к которой я подошел, чтобы засвидетельствовать свое почтение, приняла меня разве что чуть менее дурно.

Но обстоятельства, в которых я ей представился, допускали, по крайней мере, некоторое любопытство.

С первых же фраз она спросила меня, люблю ли я музыку. О нежданное счастье! Казалось, для нее самой музыка была сущей отрадой, а поскольку я и сам весьма неплохой музыкант, то с этого мгновения наши сердца стали биться в унисон.

Мы проговорили до самого ужина, и оба, что называется, воодушевились. Она рассказала мне об имевшихся у нее сочинениях по композиции – я знал их все; она говорила о самых модных операх – я знал их наизусть; она называла самых известных авторов – с большинством из них я виделся. Она не умолкала, ибо уже давно не встречала никого, с кем могла бы поговорить о своем любимом предмете, и, хотя рассуждала о нем по-любительски, я узнал за это время, что она была учительницей пения.

После ужина она послала за своими нотными тетрадями; она пела, я пел, мы пели; никогда я не прилагал большего старания, никогда не получал большего удовольствия. Комиссар Прот уже несколько раз заговаривал о том, чтобы удалиться, но она не обращала внимания, и мы звучали как две трубы из дуэта в «Неверной магии»[276].

Помните ль вы, как средь празднества Вдруг объявили приказ об уходе?

Пора было заканчивать; но в тот момент, когда мы уже расставались, г-жа Прот сказала мне: «Гражданин, тот, кто относится к искусству так, как вы, – свою страну не предаст. Я знаю, вы о чем-то просили моего мужа – вы это получите, я вам обещаю».

После столь утешительной речи я поцеловал ей руку со всем жаром моего сердца; и действительно, уже назавтра утром я получил свое охранное свидетельство, надлежащим образом подписанное и с восхитительными печатями.

Так была достигнута цель моего путешествия.

Я вернулся к себе с высоко поднятой головой; и благодаря Гармонии, этой прелестной дочери Неба, мое вознесение к нему было отложено на изрядное количество лет.

XXIV. Поэзия.

Nulla placere diu, nec vivere carmina possunt, Quae scribuntur aquæ potoribus. Ut male sanos Adscripsit Liber Satyris Faunisque poetas, Vina fere dulces oluerunt mane Camoenæ. Laudibus arguitur vini vinosus Homerus; Ennius ipsr pater nunquam, nisi potus, ad arma Prosiluit dicenda: «Forum putealque Libonis Mandabo siccis; adimam cantare severis». Hoc simul edixit, non cessavere poetæ Nocturno certare mero, dotare diurno. Horatius. EPISTULÆ. I, 19[277]

Будь у меня достаточно времени, я сделал бы обоснованную выборку из гастрономических стихов от греков и латинян до наших дней и разделил бы ее на исторические эпохи, чтобы показать глубинную связь, которая всегда существовала между искусством хорошо высказываться и искусством хорошо поесть.

То, чего не сделал я, сделает кто-нибудь другой[278].

Мы увидим, что застолье всегда задавало тон лире, и получим еще одно доказательство влияния физического на духовное.

Вплоть до середины восемнадцатого века главной целью такого рода поэзии было в первую очередь прославлять Бахуса и его дары, ибо в ту пору «пить вино» и «пить его много» было высочайшей степенью вкусовой[279] экзальтации, какая только может быть достигнута.

Тем не менее, чтобы нарушить однообразие и расширить свое поприще, поэты стали приплетать к этому Амура, то бишь Любовь, хотя это ненадежная ассоциация и нет никакой уверенности, что любовь тут на своем месте.

Открытие Нового Света и приобретения, которые за этим последовали, привели и к новому порядку вещей.

Сахар, кофе, чай, шоколад, спиртные напитки и все смеси, которые являются их производными, превратили «хороший стол» в единое, связное и уравновешенное целое, где вино не более чем вспомогательная и более-менее обязательная принадлежность, поскольку чай вполне может заменить вино за завтраком[280].

Таким образом, перед поэтами нашего времени открылась гораздо более широкая стезя – теперь они смогли воспевать застольные удовольствия, не будучи непременно обязанными топить себя в бочке, и уже появились прекрасные произведения, восславившие новые сокровища, коими обогатилась гастрономия.

Как любой другой, я открыл сборники и насладился благоуханием этих эфирных подношений.

Но, не переставая восхищаться их источниками и упиваясь гармонией стихов, я испытал еще большее удовлетворение при виде всех этих авторов, которые творят в согласии с моей излюбленной системой, поскольку большинство этих прелестных вещиц были созданы для обеда, за обедом или после обеда.

Я весьма надеюсь, что умелые труженики воспользуются частью моих владений, которую я им завещаю, а я сейчас удовлетворюсь тем, что предложу моим читателям небольшое количество творений, отобранных единственно по моей прихоти и сопровождаемых короткими примечаниями, чтобы вы не ломали себе голову, пытаясь найти причину моего выбора.

Песнь Демокара на пиру Дения.

Эта песня извлечена из «Путешествия молодого Анахарсиса»[281] — и сей причины довольно. Так выпьем и песнею Вакха восславим! Любы ему наши танцы, любы ему наши песни; он ненависть злобную, зависть пречерную душит в зародыше; любовям чарующим, Грациям ласковым дарит он новую жизнь! Будем же пить, будем любить и песнею Вакха восславим! Прошлого нет уже, нет еще и грядущего; скоро уйти суждено настоящему; лишь миг наслаждения, жизнью наполненный, — здесь да пребудет всегда! Будем же пить, будем любить и песнею Вакха восславим! Мудры мы своим безумием, богаты своими усладами, мы в танце истопчем пустое величие, тщеты земные — в пляске неистовой, и в опьянении бешеном, радостном, сколько мгновений прекрасных и сладостных в душу нам хлынут волною! Так выпьем и песнею Вакха восславим! («Путешествие юного Анахарсиса в Грецию». Том II, гл. 25)

А вот это Мотен[282] – первый, как говорят, кто стал сочинять во Франции застольные песни под выпивку. Она из настоящего доброго времени выпивох и не лишена воодушевления.

Таверну во всякое время люблю, С нею ничто не сравнится! В ней я всегда непременно пропью Все, что мне не сгодится, Ведь даже тряпки дает мне она Из голландского тонкого полотна. Когда нас жара допекает, Прохладнее сень не найти, А в стужу очаг запылает Для тех, кто сбился с пути; И нас хворост вполне устроит, Он Венсеннского леса тут стóит. Здесь всему есть решенье: Чертополох вместо роз, А лучшее вдохновенье — На столе потроха вместо грез. Лишь стаканами тут воюют, — В кости дуются да винишко дуют. Мы Вакху должны быть послушны, Ведь пьем мы его нектар. Воистину, простодушно Вкушаем божественный дар. Коль не пил ты вина никогда, Станешь ангелом, выпив до дна. Здесь вино я ласкаю — В ответ смеется оно, Тоску изгоняет, дух поднимает. В любви мы всегда заодно: Я его беру – оно меня берет, Я его несу – оно меня несет. Взяв четверть к пинте, не прячусь, Я весел, звенит в ушах. Вперед не иду, а пячусь, Выделываю антраша: Хоть плясать и не умею, Но упасть всегда поспею. Пока я на свете этом Хочу быть уверенным в том, Что белое вместе с кларетом Поладят в желудке моем. А повздорят – не стерплю, Обоих тотчас прогоню.

Следующая песня сочинена Раканом[283], одним из наших старейших поэтов; она полна прелести и философичности; послужив образцом для многих других, она выглядит моложе своего свидетельства о рождении.

Мейнару[284].

К чему нам столько усилий? Давай-ка лучше осилим Этот предивный нектар, Превзошедший собою дар, Что лился в кубки богов на пиру Из Ганимедовых ловких рук. Сей нектар, годы нам сокращая, Их в счастливые дни превращает, Это он, сделав нас моложе, Гонит думы, что вечно нас гложут, И скорбь о минувших днях, И грядущего вечный страх. Выпьем, Мейнар, полной чашей, Хоть время уходит наше, Приближая последние дни. И напрасно молимся мы: Нам ни реки, ни годы вспять Не повернуть, не прожить опять. Все ближе в ризах зеленых весна. Скоро зимнюю стужу прогонит она. Есть и у моря приливы, отливы… Но юность наша была тороплива, А старости раз единый уступишь, Больше назад ничего не получишь. Неумолим нашей смерти закон: И в лачугах убогих свирепствует он, И у владык в их роскошных дворцах. Все наши судьбы у Парок в руках, Ведь их ножницам острым подвластны И короли, и бродяги несчастные. Богини суровые все истребляют, И проворно у нас похищают Все самое-самое лучшее, И ведут за собою по этому случаю, Чтоб мы на берег черный ступили И воды из забвенья реки испили.

Следующая принадлежит перу самого Профессора, который заодно положил ее на музыку. Он отступил перед трудностями гравировки нот, несмотря на удовольствие, которое ему доставило бы узнать, что его вещь теперь на всех фортепьяно; однако благодаря неслыханной удаче ее можно спеть на мотив из водевиля о Фигаро.

Выбор наук.

Хватит за славой гоняться, В ее милостях нету приятства; И уж точно от нас не убудет, Коль историю кто-то забудет; История – тлен, А ждешь перемен — Пей вино наших предков взамен, Коли старое – худо не будет! (2 раза) От химии я отрекаюсь, Уж слишком горька на вкус. Я изменил ей, каюсь, Гурманом теперь зовусь. Забросил я и астрономию, К звездам забывши путь, Но, выбрав себе Гастрономию, Верность хранить ей берусь. (2 раза) Молодым я читал постоянно И от этого сделался сед. Спрашивал беспрестанно У семи мудрецов ответ. Но, ничего не усвоив, Не дожидаясь бед, Ленюсь теперь неустанно, О как сладостен этот грех! (2 раза) Я был силен в медицине, Но мне больше она не нужна, С нею порвал я ныне — Лишь для смерти она годна. Вот кухня – другое дело, Влюблен я в нее до сих пор, Повар – наш лекарь умелый, А лучший аптекарь – третёр! (2 раза) Но эти труды суровы, А я на закате дня Хотел бы чего-то нового, Чтоб малость развлечь себя. И вот я к Любви приближаюсь, Презрев ропоток недотрог, И, в эту игру погружаясь, Хоть вечно играть готов. (2 раза)

Следующий рождался на моих глазах, потому я и вставил его сюда. Трюфель – сегодняшнее божество, хотя это идолопоклонство, возможно, и не делает нам чести.

Экспромт.

Выпьем же! К благой молитве, Чтоб не пасть в галантной битве, Мы добавим поскорей Мякоть черных трюфелей, Подкрепляя наслажденье Этим даром Провиденья, Что ниспослан для Любви В дни счастливые твои! Сочинено г-ном Б. де В., взыскательным ценителем и любимым учеником Профессора.

Заканчиваю я стихотворением, которое относится к «Размышлению XXVI».

Я хотел положить его на музыку, но не преуспел так, как мне бы хотелось; кто-нибудь другой сделает это лучше, особенно если соответствующим образом настроится.

Тут требуется сильная гармония, и надо выделить второй куплет, когда больной испускает последний вздох.

АГОНИЯ.

Физиологический романс.

Увы! Жизнь чувств моих слабеет, Мой взор угас, осталось тело без тепла. Луиза вся в слезах и, трепеща, бледнеет — Ее рука согреть мне сердце не смогла. Уже откланялись залетные друзья, Чтоб в дом мой боле не вернуться, Уходит врач, поспешность не тая, Кюре приходит – вечности коснуться, И умираю, умираю я… Хочу молиться – только как, не знаю, Хочу сказать – и не хватает слов; А звон в ушах сильнее раздражает, В глазах витает что-то вроде снов. Вот, света не взвида́в, изнемогаю, В груди стесненье, будто слышу зов, Пытаюсь понапрасну сделать вдох, Что по губам хладеющим блуждает, И умираю… умираю. Сочинено Профессором

XXV. Г-н Анрион де Пансе.

Я чистосердечно полагал, что был первым, кому в наши дни пришла в голову идея Академии гастрономов; но боюсь, что меня опередили, как это порой случается. Об этом можно судить по следующему факту, которому уже лет пятнадцать.

Г-н председатель Анрион де Пансе, чей веселый нрав и остроумие бросают вызов хладу старости, обратился к трем самым видным ученым нашего времени (к господам де Лапласу, Шапталю и Бертоле), сказав им в 1812 году:

«Я смотрю на создание нового блюда, которое поддерживает наш аппетит и продлевает нам удовольствие, как на событие гораздо более интересное, чем открытие какой-нибудь звезды, – мы и так видим их предостаточно. И я не стану считать науки в достаточной мере почитаемыми и подобающим образом представленными, – продолжал этот магистрат, – пока не увижу повара, заседающего в первых рядах Института»[285].

Добрейшего председателя всегда радовала мысль о предмете моих трудов; он даже хотел предпослать им эпиграф и говорил, что отнюдь не «Дух Законов» распахнул перед Монтескьё врата Академии. Это от него я узнал, что профессор Бериа Сен-При сочинил роман; это опять же он подсказал мне главу о гастрономических промыслах эмигрантов. А потому, ради торжества справедливости, я и воздвиг ему, словно памятник, следующий катрен[286], который содержит одновременно его историю и похвальное слово в его честь.

СТИХ,

КОТОРЫЙ ДОЛЖЕН БЫТЬ НАЧЕРТАН.

ПОД ПОРТРЕТОМ.

Г-НА АНРИОНА ДЕ ПАНСЕ.

Ученый муж и эрудит глубокий В трудах научных был неутомим, Сподобился постов весьма высоких И всеми за любезность был хвалим.

В 1814 году г-н председатель Анрион получил портфель министра юстиции, и служащие этого министерства сохранили в памяти ответ, который он дал им, когда они в полном составе пришли засвидетельствовать ему свое почтение.

«Господа, – сказал он им тем отеческим тоном, который так хорошо подходил к его высокому росту и преклонному возрасту, – возможно, у меня будет мало времени, чтобы сделать вам что-нибудь хорошее, но в любом случае будьте уверены, что ничего плохого я вам не сделаю».

XXVI. Полезные сведения.

Вот и завершен мой труд; тем не менее, дабы показать, что я еще не выдохся, я собираюсь убить сразу нескольких зайцев одним выстрелом.

Я сообщу моим читателям, из каких бы краев они ни происходили, сведения, которые будут им полезны, упомяну достойным образом всякого рода умельцев, с которыми предпочитал иметь дело, и дам публике образчик тех поленьев, которыми обогреваюсь.

1. Г-жа Шёве, чей продовольственный магазин расположен по адресу: Пале-Рояль, 220, рядом с Французским театром. Я для нее скорее верный клиент, нежели большой потребитель; наши отношения восходят к самому ее появлению на гастрономическом горизонте, и она проявила необычайную доброту, оплакав мою смерть; по счастью, это оказалось всего лишь недоразумением из-за нечаянного сходства.

Г-жа Шёве – непременная посредница между миром съестного и крупными состояниями.

Своим процветанием она обязана чистоте своих торговых убеждений: все, что тронуто временем, исчезает с ее полок как по волшебству. Ее коммерция по самой своей природе должна приносить довольно существенную прибыль; но, как только цена установлена, можно быть уверенным, что получишь за нее превосходный товар.

Этим убеждениям суждено стать наследственными: ее дочери, едва выпорхнувшие из детства, уже неизменно следуют тем же принципам.

Г-жа Шёве имеет поверенных в делах в каждой стране, где может удовлетворить пожелания самого взыскательного гастронома; и чем больше у нее соперников, тем выше ее репутация.

2. Г-н Ашар, кондитер, специализирующийся на птифурах и тому подобном, улица Граммон, 9, – уроженец Лиона, открывший свое дело лет десять назад, заложил основы своей репутации, начав с бисквитов из крахмалистой муки и вафель с ванилью, в чем с ним никто не мог сравниться.

Во всем, что продается в его магазине, есть нечто совершенное и кокетливо элегантное, что напрасно было бы искать в другом месте, – рука человека словно и не касалась всего этого; кажется, будто это произвела сама природа какой-то волшебной страны. Так что все в его в магазине раскупается в тот же день; можно даже сказать, что завтрашнего дня для него вообще не существует.

В прекрасную пору равноденствия видно порой, как ежеминутно прибывают на улицу Граммон блестящие двухместные коляски, в которых обычно сидят красавчик с прической а-ля Тит и расфуфыренная, вся в перьях красотка. Тит устремляется к Ашару, где вооружается большим кульком сладостей. По возвращении в экипаж его приветствуют возгласами: «О друг мой! Какие же они все миленькие!» или же «O dear! how it looks good! my mouth!..». И экипаж быстро трогается, увозя все это в Булонский лес.

Гурманы настолько пылки и доброжелательны, что долго сносили неприветливый характер одной из барышень лавки.

Ныне это досадное обстоятельство устранено, состав продавщиц за прилавком обновился, и теперь прелестные ручки м-ль Анны Ашар придают еще большее достоинство сластям, которые и без того говорят сами за себя.

Физиология вкуса

3. Г-н Лиме с улицы Ришелье, 79, мой сосед, булочник, поставляющий свою продукцию многим высочествам, также привлек мое внимание.

Купив весьма незначительное дело, он быстро поднял его на высокий уровень, добился процветания и укрепил свою репутацию.

Его хлебобулочные изделия по твердой цене очень хороши; и трудно добиться в роскошных хлебах одновременно такой белизны, прекрасного вкуса и легкости.

Иностранцы, равно как и обитатели разных департаментов, всегда находят у г-на Лиме хлеб, к которому привыкли; так что потребители являются сюда лично и порой выстраиваются в очередь.

Такие успехи не удивят, если знать, что г-н Лиме отнюдь не влачится по наезженной колее, а усердно трудится в поисках новых средств и возможностей и направляют его первоклассные ученые.

XXVII. Лишения.

Историческая элегия.

Прародители рода людского, чье гурманство исторично, если уж вы погубили себя из-за яблока, то чего бы вы не сделали ради индейки с трюфелями? Но не было в раю земном ни поваров, ни кондитеров.

Как мне вас жаль!

Могучие цари, погубившие Трою, ваша доблесть переживет века; однако ваш стол был убог – лишь куски мяса от бычьих или свиных туш, но не знали вы ни прелестей матлота, ни услад фрикасе из цыпленка.

Как мне вас жаль!

* * *

Аспазия, Хлоя и все вы, чьи формы увековечил греческий резец, приводя в отчаяние нынешних красавиц, – никогда ваши очаровательные уста не вкушали сладости меренги с ванилью или розой, пределом ваших мечтаний был всего лишь пряник.

Как мне вас жаль!

Кроткие жрицы Весты, осыпанные столькими почестями и жившие под угрозой стольких кар, о если бы вы хоть раз отведали эти прекрасные сиропы, что освежают душу, эти плоды, что бросают вызов временам года, эти благоуханные кремы, чудеса наших дней…

Как мне вас жаль!

Римские богатеи, денежные воротилы, душившие своими поборами всю известную вселенную, никогда в ваших пиршественных залах не появлялись ни эти вкуснейшие желе, услады ленивцев, ни всевозможные разновидности мороженого, чей холод бросил бы вызов и тропической жаре.

Как мне вас жаль!

Непобедимые паладины, ваши подвиги прославили эпические певцы, поведавшие, как вы рассекали надвое великанов, освобождали дам, истребляли целые армии, но никогда – увы! – никогда черноокая пленница не подносила вам кубок пенистого шампанского, ни мальвазию с Мадейры, ни ликеры – творения Великого века; вы были вынуждены пробавляться лишь ячменным пивом да дрянным винцом.

Как мне вас жаль!

Аббаты с крестами и в митрах, распределители небесных милостей, и вы, грозные тамплиеры, вооруженной рукой истреблявшие сарацин, вы не знали ни нежности шоколада, восстанавливающего силы, ни зерен арабики, что будят мысль.

Как мне вас жаль!

* * *

Блистательные владелицы замков, обезлюдевших в пору Крестовых походов, вы возвышали до своего уровня своих духовников и пажей, но так и не разделили с ними ни прелести бисквитов, ни очарования миндальных пирожных.

Как мне вас жаль!

А вы, наконец, гастрономы нынешнего 1825 года, пресытившиеся изобилием и мечтающие о новых блюдах, – вы не насладитесь открытиями, которые науки готовят к 1900 году: например, съедобными минералами или ликерами, полученными при давлении в сотню атмосфер; вы не увидите пищевых продуктов, которые еще не родившиеся путешественники доставят из тех уголков земного шара, которые еще предстоит открыть и исследовать.

Как мне вас жаль!