BzBook.ru

Корпократия

ГЛАВА ПЕРВАЯ АУДИЕНЦИЯ У ИМПЕРАТОРА

28 мая 2003 года

Часовая стрелка приближалась к девяти, но было уже жарковато, когда я подъехал к зданию Симфонического центра имени Мортона Мейерсона, расположенному в северной части делового центра Далласа. За последние четырнадцать лет в Центре Мейерсона прошло бесчисленное количество репетиций, спектаклей, концертов, банкетов и даже киносъемок. Сегодня зрителей ждало представление другого рода — корпоративный спектакль под названием «Ежегодное собрание акционеров ExxonMobil».

Накануне восемь гринписовцев бегали вокруг штаб-квартиры Exxon в Ирвинге, штат Техас, вырядившись в костюмы тигров, — намек на знаменитый символ компании. Похоже, что сегодня ожидали гораздо больше протестующих, потому что перед входом в Центр Мейерсона стояли переносные ограждения и полицейские. На деле пришло только несколько десятков демонстрантов.

Акционеров тоже было негусто, может, около двухсот — ничтожно малая часть тех сотен тысяч человек во всем мире, что владели акциями компании лично или через инвестиционные фонды. Не то чтобы ExxonMobil была второстепенной компанией. В последние годы она стала крупнейшей корпорацией в мире: в 2007–2008 годах ее рыночная капитализация составляла около полутриллиона долларов — больше, чем государственный бюджет Франции.

И нельзя сказать, чтобы на собрании нечего было обсуждать. Exxon в чем только не обвиняли — от нанесения ущерба природе и дискриминации сотрудников, принадлежащих к сексуальным меньшинствам, до поддержки иностранных правительств в борьбе с сепаратистами, контролировавшими богатые нефтью районы. Вчерашние гринписовцы были только верхушкой айсберга. Многие считали, что с точки зрения социальной ответственности Exxon — одна из худших компаний в мире, и, похоже, ее это абсолютно не волновало.

Когда в 1989 году принадлежавший корпорации супертанкер Exxon Valdez сел на мель у побережья Аляски, из-за чего в воду вылилось 37 тысяч тонн нефти, тогдашний генеральный директор Лоуренс Роул вошел в историю, заявив прессе: он, мол, «слишком занят», чтобы приехать на место катастрофы. Но нынешний глава Exxon Ли Реймонд делал не меньше, чтобы раздуть пламя ненависти к корпорации. Его ставшее притчей во языцех нежелание признавать глобальное изменение климата, Киотские соглашения и альтернативы ископаемым видам топлива беспокоили не только радикальных экологов, но и акционеров самой Exxon. Позиция Реймонда поставила его компанию особняком, в то время как другие нефтяные гиганты начали поддерживать разработки в области возобновляемых источников энергии. Например, возглавляемая лордом Джоном Брауном британская ВР даже придумала альтернативную традиционной (British Petroleum) расшифровку своего названия — Beyond Petroleum («Не только нефть»).

Не все шло гладко и в самой Exxon. К финансовому руководству Реймонда ни у кого претензий не было. Валовая операционная прибыль в 2002 году составила приличные 35 миллиардов долларов. Год 2003-й обещал быть еще лучше, и будущее казалось безоблачным. В декабре 2005-го журнал Economist напишет: «Реймонд может претендовать на звание самого успешного руководителя нефтяной компании со времен Рокфеллера». Вопрос был в том, действительно ли глава публичной компании заслуживает вознаграждения, которому позавидовал бы сам ненасытный Джон Рокфеллер?

В 2003 году, по данным Forbes, Реймонд получил 23 миллиона долларов; это был один из самых высоких показателей среди топ-менеджеров — руководителей компаний из списка Fortune 500[4]. Стоит признать, что даже такая астрономическая цифра соответствовала взрывному росту вознаграждений топ-менеджеров в 1980-х и 1990-х годах. Хотя многие акционеры за тот же период изрядно улучшили свое материальное положение, рост доходов руководителей компаний намного (приблизительно в два раза) обогнал рост индекса S&Р 500.

Конечно, если посмотреть на звезд шоу-бизнеса и профессиональных спортсменов, то можно даже сказать, что Реймонду и его коллегам недоплачивали. Вечером того же дня, когда проходило собрание акционеров Exxon, в Арлингтоне, в 28 километрах от Далласа, шорт-стоп[5] Алекс Родригес и его Texas Rangers проиграли команде Tampa Bay Devil Rays со счетом 6:4. Всего в том сезоне Texas Rangers проиграли 91 игру, и тем не менее Эй-Род, как его называют, в том же году подписал с New York Yankees самый крупный контракт в истории профессионального бейсбола — 252 миллиона долларов на десять лет, то есть в пересчете на год выходило немногим больше, чем получил Ли Реймонд в 2003 году. А ведь Реймонд, по крайней мере, мог предъявить недовольным рекордную операционную прибыль.

И все же, если бы владельцы всех 6,7 миллиарда обращающихся акций Exxon получили право проголосовать по вопросу компенсационного пакета Реймонда в 23 миллиона долларов, многие захотели бы передать управление какому-нибудь квалифицированному специалисту, что согласился бы на скромные 5-10 миллионов за привилегию руководить компанией. Этот вопрос следовало обсудить, по крайней мере, так считали многие из нас. Второй предмет моего давнего спора с компанией касался того, кто должен занимать пост председателя совета директоров и генерального директора. Реймонд занимал обе эти должности — это все равно как если бы президент Соединенных Штатов одновременно служил бы председателем Верховного суда. Может, Алекс Родригес и зарабатывал чуток побольше, чем Реймонд в 2003 году, но по крайней мере он не мог сам назначать себе зарплату и бонусы, чем успешно занимался Реймонд.

Резонный вопрос: почему при том, что на повестке дня стояли такие серьезные темы, так мало акционеров ExxonMobil обеспокоились явкой на собрание? Ведь на годовом собрании управляющие компанией единственный раз в году по закону обязаны встречаться с акционерами, а мы, владельцы акций, можем единственный раз задавать вопросы тем, кто управляет нашими деньгами. Никто не ожидает, что корпоративное управление будет подобно совершенной демократии вроде той, что была в Перикловых Афинах, но, по идее, годовые собрания акционеров — это время оценивать долгосрочные перспективы компании, время задавать вопросы и получать ответы, время принимать решения о месте компании в обществе и ее миссии и, наконец, время со стороны посмотреть на финансовую отчетность. На практике, разумеется, на годовых собраниях занимаются чем угодно, но только не этим.

Последние семьдесят лет корпоративные юристы, при попустительстве Комиссии по ценным бумагам и биржам (SEC), вели непрекращающуюся войну с «демократией акционеров». Сегодня любую попытку акционеров провести свое предложение по серьезному вопросу можно легко подавить, а любые предложения, или резолюции, акционеров, которые, по правилам SEC, компания обязана включать в доверенность на голосование (направляемый акционерам документ с информацией о предстоящем годовом собрании и списком рассматриваемых вопросов, по которым нужно проголосовать), практически наверняка не будут иметь никакой значимости. Моя собственная история с Exxon — тому пример.

В 2002 году SEC разрешила Exxon исключить мое предложение о разделении позиций генерального директора и председателя совета директоров, хотя его включение в документ о голосовании было общей практикой. Ловкий и хорошо оплачиваемый юридический консультант компании сумел убедить комиссию в том, что мое предложение — на самом деле замаскированная попытка собрать голоса с целью заместить Ли Реймонда в совете директоров и, соответственно, по правилам SEC должно быть исключено. Учитывая, что в бланке доверенности перечислялось столько же вакансий, сколько и кандидатур, это была вопиющая нелепость, но на таких нелепостях десятилетиями кормились корпоративные юристы.

В 2004 году компания не стала оспаривать то же предложение, и его одобрили более 25 процентов акционеров, проголосовавших перед годовым собранием. Руководство испугалось, и на следующий год то же самое, с точностью до запятой, предложение было отклонено SEC на том основании, что для компании «невозможно» удовлетворить изложенное в нем требование. Что монархия, что олигархия, что SEC — все едино; жаловаться на цензуру, какой бы волюнтаристской она ни была, некуда.

SEC была первой линией обороны. Желчный и грубый генеральный директор, он же председатель совета директоров ExxonMobil — второй. Реймонд не просто вел себя как император — он наслаждался этим. Я помню, как однажды на таком же собрании он затыкал рот акционерам, которые пытались ему противостоять, и милостиво позволял отклоняться от темы тем, чье мнение его устраивало. Это вызвало протест акционера Шелли Алперн, предложившей запретить дискриминацию сотрудников нетрадиционной сексуальной ориентации.

— Я полагала, что выступающие должны придерживаться заявленной темы, — возмутилась Алперн (ее слова приводит Wall Street Journal).

— Вот именно, — саркастически ответил Реймонд. — Уверяю вас — если бы вы уклонились от темы, я бы непременно проследил за соблюдением этого правила.

Верный своему слову, Реймонд вмешался в страстное выступление активиста Радхи Дарманшаха, требовавшего остановить кровопролитие в Ачех (Exxon обвиняли в тайном сговоре с военным правительством Индонезии, жестоко подавлявшим движение сепаратистов в этой индонезийской провинции).

— Они там убивают моих братьев и сестер. — От волнения Дарманшах говорил с сильным акцентом и запинался.

Но, несмотря ни на что, ровно через две минуты — официально отведенное на выступление время — Реймонд прервал Дарманшаха, заметив, что тот может «вернуться к теме в следующий раз». Оратору выключили микрофон, и охранники пододвинулись поближе, чтобы удостовериться, что он без скандала вернется на свое место.

Кем мы были — те, кто пришел на собрание в 2003 году, чтобы бросить вызов самому Реймонду? Смельчаками? Идеалистами? Психами? По правде говоря, и то, и другое, и третье. Акционер-активист всегда чем-то напоминает Дон Кихота. Когда мы, смешавшись с другими акционерами, шли к Центру Мейерсона, было почти слышно, как бряцают наши ржавые доспехи.

На входе мне пришлось задержаться. Я предъявил свой пригласительный билет, переложил все письменные материалы по Exxon в прозрачную папку, как того требовали правила внутренней безопасности, и вынул из бумажника всю мелочь. С пустым бумажником я спокойно прошел через металлодетектор и, в соответствии с очередным правилом, вручил все мои бумаги женщине-охраннику, которая явно не знала, что с ними делать. Она занервничала, дважды позвонила своему начальнику, который в конце концов сказал: «На ваше усмотрение». Без сомнения, он далеко пойдет в Exxon.

У меня возникло ощущение, что и женщина, и ее босс знали, кто я, и просто тянули время, передавая информацию по цепочке. Что это, моя застарелая паранойя? А может, такое повышенное внимание и должно вызывать паранойю? Акционеры, которые уже испытали беспричинное чувство вины, вызванное даже рутинными вопросами службы безопасности, наверняка будут осторожнее в выражениях и десять раз подумают, идти ли на конфликт, когда дождутся своей очереди выступать.

В холле все было продумано для удобства немногочисленных участников собрания. Я погулял по нему, послушал про оптимизацию разведки и добычи нефти и политику компании в вопросе глобального потепления. Затем подошел к человеку с беджем Exxon и спросил, может ли он представить меня любому из директоров корпорации, которые, как я полагал, присутствуют в Центре Мейерсона. Человек с беджем заверил меня, что все они тут присутствуют, но он никого не знает в лицо и потому не может мне помочь. «Меньше знаешь — крепче спишь», — подумал я.

В концертный зал вели двойные двери — из соображений звукоизоляции. К ним приставили еще по охраннику — из соображений уж не знаю какой безопасности. Однако в самом зале было почти уютно. Нам сказали, что работают два микрофона — один для сторонников резолюций, второй — для противников. Будучи автором резолюции № 9, я уточнил у распорядителя, где кресла для сторонников. Те, что в синих чехлах, — был ответ. Я сел у прохода, куда мог вытянуть свои длинные ноги.

Все члены совета директоров расположились на небольшом возвышении слева от сцены, под охраной стоявших по двое вооруженных полицейских. Собрание должно было идти строго по регламенту — на каждую из девяти резолюций, предлагавшихся акционерами, отводилось по десять минут. Автору резолюции полагалось четыре минуты на все — на зачитывание своего предложения и на ответы на замечания. Кроме него по теме могли выступить еще три человека, каждому давалось две минуты. Горевшие зеленым, желтым и красным лампочки на микрофоне и по бокам сцены помогали выступающему понять, когда его время приближается к концу; если загорался красный, микрофон начинал сильно фонить — без сомнения, исключительно для удобства слепых акционеров. Как всегда, желающих выступить было больше, чем позволял регламент, но все мы знали правила и что в Exxon их соблюдают неукоснительно.

На очень красивый синий экран, установленный на задник сцены, проецировалась надпись «ExxonMobil. 121-е годовое собрание акционеров» и три снимка Земли из космоса. По бокам сцены стояли два флага — слева американский, справа — штата Техас. Ровно в 9:00 в этом галактическом антураже возник генеральный директор и председатель совета директоров Ли Реймонд и объявил собрание открытым.

Реймонд работал в Exxon инженером-химиком с 1963-го по 1970-е годы, когда его стали выдвигать на управленческую работу. В 1984 году он получил пост старшего вице-президента и вошел в состав совета директоров, в 1987 году стал президентом. Посты председателя совета директоров и генерального директора корпорации Реймонд занял в апреле 1993 года. Спустя шесть лет Exxon под его руководством поглотила компанию Mobil. Размер сделки составил 82 миллиарда долларов, а образовавшаяся в результате ExxonMobil стала крупнейшей в мире публичной нефтегазовой компанией.

Реймонд начал собрание с грамотно подготовленного и действительно впечатляющего доклада о положении дел. ExxonMobil — нечто новое в истории человечества, современная компания, использующая новейшие технологии, которая занимается разведкой, добычей и продажей нефти, природного газа и нефтепродуктов по всему миру — от Экваториальной Гвинеи до Венесуэлы, от Канады до российского Дальнего Востока. У Британской империи в расцвете ее могущества не было такого размаха и таких возможностей генерировать прибыль. Прибыль меня интересовала — управляющая моим семейным капиталом компания Ram Trust Services в то время владела более чем сотней тысяч акций ExxonMobil. В день собрания каждая из них стоила 36,45 доллара, а в ближайшие три с половиной года их цена должна была удвоиться.

Как только Реймонд закончил доклад, мы перешли к первому: пункту повестки дня — выборам директоров. Это была бы уникальная возможность для настоящей дискуссии, не будь мы ограничены 10 минутами на все про все.

Харизматичный францисканец Майкл Кросби[6] начал с вопроса по порядку ведения заседания, а закончил спором с Реймондом. Реймонд отделался отсылкой к законодательству Нью-Джерси и заявил: «Здесь я устанавливаю правила». Затем отдуваться пришлось председателю комитета по социально значимым вопросам Филу Липпинкотту. Его попросили рассказать, что сделано за прошедший год по проблеме глобального потепления. У Липпинкотта не было ни микрофона, ни желания что-то рассказывать, но за него ответил Реймонд, заявив, что вопрос глобального потепления входит в компетенцию совета директоров и совет в надлежащем порядке это вопрос рассмотрел, точка, конец дискуссии. Через час двадцать минут после того, как Реймонд объявил собрание открытым (ровно в 10:20, в Exxon время зря не теряют), мы перешли к следующим пунктам повестки, утверждению кандидатур аудиторов и одобрению программы поощрительных вознаграждений топ-менеджеров на 2003 год. Оба пункта не вызвали разногласий, что неудивительно.

После этого мы наконец добрались до девяти резолюций, которым повезло проскочить сквозь сито SEC. Когда очередь дошла до последней, моего предложения о разделении должностей генерального директора и председателя совета директоров, я встал и подошел к микрофону.

— В этот самый момент, — начал я, — лидеры великих держав собрались в Санкт-Петербурге на саммит «Большой семерки». Возможно, когда-нибудь они примут в свой круг новых участников, и, если так, на саммит вполне могут пригласить ExxonMobil, ибо сегодня ExxonMobil — двадцать первая по величине экономическая организация в мире. Но вы, господин председатель, менее стеснены в осуществлении вашей власти, чем любой из современных глав государств, и гораздо менее подотчетны, чем президенты, премьер-министры или канцлеры. Масштаб вашей деятельности глобален и охватывает не только экономику, но и политику. Масштаб вашей власти, господин председатель, — поистине имперский. Вы — император.

Когда я шел к своему месту, Реймонд что-то ворчал, но не похоже было, что сравнение с императором ему не понравилось. Сторонники и противники моей резолюции выступали, пока Реймонд, внимательно следивший за временем, снова не предоставил мне микрофон. Мое вступительное слово заняло 1 минуту 23 секунды; на заключение у меня оставалось, как напомнил пунктуальный, как всегда, Реймонд, 2 минуты и 37 секунд.

На этот раз я обращался непосредственно к совету директоров:

— Называя господина Реймонда «императором», я не иронизировал. Я воспользовался этим словом, чтобы обратить ваше внимание на подлинную проблему управления компанией ExxonMobil. Корпорация во многом напоминает государство. Совету директоров следует думать о ней в терминах, выработанных для государственной системы, и отказаться от попыток применения к компании прошлого делового опыта, который ExxonMobil уже переросла. Как американцы мы должны гордиться той заботой, с какой творцы нашей конституции создавали систему, в которой президент подотчетен конгрессу и Верховному суду. ExxonMobil — империя, и совету директоров нужно взять за образец политическую модель, чтобы создать систему сдержек и противовесов, которые ограничивали бы власть генерального директора. Господин Реймонд, если вам не нравятся мои слова, вините в этом только себя. Вы — жертва собственного успеха. И не забывайте, что у Наполеона был Талейран.

Желтый огонек загорелся, когда я уже закончил говорить. Я помню, что испытал радость оттого, что уложился в такое сжатое время. Потом я подумал: «О господи, они заставили меня мыслить так же, как они».

Часы оповестили об окончании собрания в тот самый момент, когда сестра Пэт Дейли[7] попросила Реймонда запротоколировать, что под его председательством творится фарс — ненужные ограничения свободы высказывания, грозная служба безопасности, зацикленность на минутной стрелке, очевидная — и небескорыстная — пристрастность некоторых выступавших по резолюциям.

Когда я вышел наружу, на улицу весеннего полуденного Далласа, в голове у меня вертелись эпизоды из русской истории — видимо, ассоциация на слово «император». Но видел я не дворцы и троны, а показательные судебные процессы 1930-х. Мы все играли роли, декламируя слова, которые нам диктовали наши кукловоды. Я чувствовал себя униженным — нет, грязным — из-за того, что участвовал в этом непотребстве.

Отдадим Exxon должное: компания не стеснялась год из года разыгрывать один и тот же избитый фарс. На таком же собрании, в том же самом месте 26 мая 2004 года казначей штата Мэн Дейл Маккормик, представлявший Пенсионный фонд штата, задал корпорации один вопрос. Последовавший диалог стоит того, чтобы воспроизвести его дословно, по видеозаписи Exxon.

Маккормик. Доброе утро, господин Реймонд. Я Дейл Маккормик, казначей «великого штата Мэн». (Аплодисменты.) О, я вижу, тут есть те, кто бывал в нашем штате — и приезжайте снова, пожалуйста! Я — институциональный инвестор. Я представляю многих институциональных инвесторов и хотел бы знать, присутствует ли здесь аудитор, чтобы я мог задать вопрос?

Реймонд. Господин Паттерсон, прямо перед вами.

Маккормик. Прекрасно. Здравствуйте, господин Паттерсон. Я хотел бы знать, какие резервы вы предусмотрели в финансовой отчетности на возмещение вреда, причиненного глобальным изменением климата? Изменение климата — это потенциальное обязательство компании, и я хотел бы знать, предусмотрены ли на балансе резервы на его покрытие?

Паттерсон. Внесение резервов в финансовую отчетность относится к компетенции руководства компании, и я не уверен, что уполномочен отвечать на ваш вопрос.

Маккормик. Спасибо. Могу ли я в таком случае задать этот вопрос господину Хоутону, который является председателем комитета по аудиту?

Реймонд. Не можете.

Маккормик. Почему, сэр?

Реймонд. Потому. Комитет пр аудиту учитывает рекомендации менеджмента. Это компетенция финансового руководителя корпорации.

Маккормик. Могу я задать этот вопрос вам?

Реймонд. О, конечно. Вы можете задать мне любой вопрос. (Смех Маккормик. Вы мне ответите?

Реймонд. А это уже другой вопрос. (Громкий смех в зале.) Маккормик. Сэр, я не вижу ничего смешного в том, что институциональный инвестор, представляющий более трех миллионов акций, не может получить ответ на столь важный вопрос. Реймонд. На какой конкретно вопрос?

Маккормик. Какие средства вы зарезервировали в финансовой отчетности на возмещение вреда, причиненного изменением климата, и потенциальную ответственность компании? Реймонд. Изменение климата не является ни вероятным, ни подлежащим оценке.

Занавес. Император решает, кому дозволено задавать вопросы и кому дозволено на них отвечать. То, что в этом случае он не постеснялся опошлить вопрос, который приковывал внимание большинства людей на Земле, лучше всего характеризует современную власть корпораций в США.

Спустя два года я снова сыграл свою роль в дежурном фарсе, выдвинув ту же резолюцию, что в 2003 году. На этот раз я слегка изменил тактику и за несколько недель до годового собрания отослал письмо совету директоров. В письме я выражал признательность за превосходные финансовые итоги года. «Сейчас особенно важно, — писал я, — выработать стратегию превращения самой рентабельной компании в истории бизнеса в самую лучшую компанию в мире». Я предлагал совету директоров, в числе прочего, задуматься над следующим:

«Почему именно нашу компанию выбирают мишенью для нападок? Почему мы вызываем столько враждебности? Что тому причиной — просто ли зависть к размеру и рентабельности? Или тот особый, конфронтационный стиль Exxon, неотделимый от качества нашей деятельности? Нужно ли быть агрессивными, чтобы добиться успеха? Или мы без нужды вызываем неприязнь в мире, который не всегда приспосабливается к методам работы крупных компаний?»

Я писал, как важен имидж компании. В обществе широко распространено мнение, что Exxon оказывает неправомерное влияние на правительство, особенно в вопросах охраны окружающей среды, что Exxon зарабатывает слишком много денег, но предпочитает сидеть на сверхприбыли и игнорирует свои социальные обязательства.

«Подведу итоги, — заканчивал я свое письмо. — Можно заключить, что Exxon предпочитает играть по своим правилам и этим предоставляет возможность всем интерпретировать свою деятельность в неблагоприятном свете. Даже если мы — самая большая компания в мире, стоит ли бравировать своей бездушностью?»

На собрании я спросил, читал ли кто-нибудь мое письмо, но ответа не последовало. Когда я попросил у председателя дополнительное время, чтобы зачитать письмо, собравшиеся акционеры меня поддержали, но председатель был непреклонен. Я вкратце изложил содержание своего послания, так как верю, что поднятые мною вопросы из разряда тех, на которые корпорации должны дать ответ, и знаю по многолетнему опыту, что сегодня никто в Соединенных Штатах добиться на них ответа не может — ни по праву, ни по закону.

Я был не одинок в стремлении достучаться до руководства Exxon. В октябре 2006 года, спустя пять месяцев после того, как я написал свое письмо, сенатор-республиканец от штата Мэн Олимпия Сноу и сенатор-демократ от штата Западная Виргиния Джон Рокфеллер IV обратились к генеральному директору и совету директоров ExxonMobil:

«Мы пишем […] как сенаторы США, обеспокоенные престижем нашей страны в международном сообществе, и как американцы, обеспокоенные тем, что одна из самых влиятельных американских корпораций так много сделала для падения этого престижа. Мы убеждены, что поддержка, которую ExxonMobil давно оказывает небольшой кучке ученых, скептически относящихся к теории глобального изменения климата, а также влияние этих скептиков на высокопоставленных чиновников серьезно затруднили для Америки демонстрацию моральной чистоты, столь необходимой во всех аспектах дипломатии. Безусловно, наша внешняя политика осложняется целым рядом других факторов. Однако мы убеждены, что выбранная ExxonMobil и ее покровителями стратегия отрицания климатических изменений способствовала представлению о Соединенных Штатах как о стране, безразличной к вопросу, который тревожит все человечество, тем самым нанеся ущерб международному имиджу Америки».

Возможно, письмо от влиятельных законодателей в конечном счете возымеет эффект. Возможно, поможет то, что под письмом стоит подпись правнука и тезки основателя Standard Oil, прародительницы Exxon. Однако поводов для оптимизма мало.

Ли Реймонд ушел из компании почти за два года до этого письма, безмятежно отправился на покой с пенсией 400 миллионов долларов, назначенной ему благодарным советом директоров, который он так долго возглавлял. Теперь компанией руководит Рекс Тиллерсон. Как и его предшественник, Тиллерсон занимает посты генерального директора и председателя совета директоров. В конце концов, с какой стати императору перед кем-то отчитываться?

Джеймс Болдуин[8] как-то написал очень верные слова: «Основная функция языка — контролировать мир, описывая его». Иначе говоря, язык дает нам возможность уловить и удержать великие тайны бытия. Язык — это основа религии, философии, государства. Но язык не стоит на месте, он меняется, слова приобретают новые значения… или им эти значения навязываются. Гениальность оруэлловского «1984» не в описании тоталитарного государства — у автора перед глазами был готовый пример, — а в том, как правители Океании манипулируют языком, чтобы создать альтернативную реальность. В оруэлловском новоязе «война» становится «миром», «любовь» — «ненавистью».

Корпорации в чем-то похожи на государства. Мы осмысливаем их посредством языка, который используем для их описания, но слова постоянно воюют друг с другом, стараясь усилить свою власть и престиж, что очень напоминает яростное соперничество между брендами. Возьмем выражение «максимизация богатства». На протяжении десятилетий его понимали в том смысле, что публичные компании содействуют достижению определенного политиками общественного блага и их управляющие строго ограничивают применение своей власти для оптимизации интересов фактических собственников — акционеров. Это был, по сути, социальный контракт, который предоставил корпорациям свободу «максимизировать богатство».

Сегодня такое понимание, по крайней мере в Соединенных Штатах, уже не работает. Достижение общественного блага больше не является целью. Сегодня почти все понимают максимизацию богатства как безусловное благо само по себе. Оно используется для объяснения целей и задач корпорации, даже если это означает игнорирование социальных последствий деятельности бизнеса, таких как загрязнение окружающей среды, махинации с отчетностью или уклонение от налогов. Добрые дела — это для бойскаутов. Добродетель Большого бизнеса измеряется в прибылях и убытках.

Как это часто бывало, когда речь шла о вещах, не имеющих непосредственного отношения к производству и продажам, капитаны бизнеса не сразу поняли значение слов. Важна была чистая прибыль, а не лингвистическая среда, в которой работал большой бизнес. Но и здесь произошли огромные перемены. Последние тридцать лет корпорации нанимают целые армии хорошо оплачиваемых юристов и самых лучших экспертов не только для того, чтобы выигрывать судебные процессы и добиваться принятия «удобных» законов, но и для изменения самого языка, который мы используем для описания их деятельности. Им нужно изменить то, как мы понимаем природу корпоративной ответственности.

Стремительному распространению нового корпоративного языка способствовало многое — рост глобальной конкуренции, почти не прерывавшаяся череда выступавших на стороне бизнеса президентских администраций, развитие целой отрасли средств массовой информации, специализирующейся на деловых новостях и бизнес-аналитике. Но ни один из отдельно взятых факторов не сыграл такую роль, как расцвет экономики — науки, которая долгое время жила на задворках университетов.

Сегодня экономическая теория, как и корпорации, занимает гораздо более почетное положение, чем в былые времена. Часто вышучиваемая как «скучнейшая из наук» (по знаменитому выражению Томаса Карлейля[9]), экономика отделилась от философии и начала развиваться как самостоятельная дисциплина после публикации в 1776 году фундаментальной работы Адама Смита «Исследование о природе и причинах богатства народов». Но даже Смит не сумел вывести экономику в число «серьезных наук». Как общественная дисциплина, пытавшаяся измерить обмен ресурсами в человеческом обществе, экономическая теория в частности столкнулась с пренебрежением со стороны так называемых «точных наук» и упреками в недостаточной «научности».

Эта неприязнь к экономической теории никогда не проявлялась заметнее, чем в 1969 году, когда впервые присуждали Нобелевскую премию по экономике. Учрежденную по инициативе Банка Швеции, а не самим Альфредом Нобелем, как в случае, например, с физикой или литературой, новую премию немедленно обвинили в том, что она не является «истинно Нобелевской». Петер Нобель, потомок изобретателя динамита, до сих пор борется с «самозванкой», сравнивая ее существование с посягательством на товарный знак. «В письмах Альфреда Нобеля нет ни одного свидетельства того, что он рассматривал возможность учреждения премии по экономике, — сказал Петер Нобель в одном интервью. — Шведский Риксбанк, словно кукушка, подложил свои яйца в очень приличное гнездо».

Другие возражения, возникшие в академической среде, но растиражированные прессой, сводились к старому обвинению экономики в том, что она не является наукой в строгом смысле слова и не принесла настолько ощутимой пользы человечеству, чтобы соответствовать престижу Нобелевской премии. С этим порой соглашались даже сами экономисты, включая лауреата премии за 1974 год Гуннара Мюрдаля, публично признавшего недостатки своей науки.

Тем не менее в декабре 1969 года в Большой аудитории Концертного зала в центре Стокгольма норвежец Рагнар Фриш и голландец Ян Тинберген с поклоном приняли от короля Швеции первые премии Банка Швеции по экономическим наукам памяти Альфреда Нобеля. С тех пор огромный престиж Нобелевской премии сделал не меньше, чем сами экономисты, чтобы узаконить экономику в качестве науки. Каждый год один или несколько экономистов стоят на равных с гигантами естественных науки в этот момент экономику легко вообразить такой же политически нейтральной наукой, как математика.

Одновременно — видимо, потому, что определить победителя было легче, опираясь на количественные показатели, а не на более абстрактные проявления гениальности, современные экономисты начали быстро вытеснять представителей классической версии этой дисциплины. Классическая экономическая теория корнями уходила в философию. Сам Адам Смит изучал этические основы философии и в свое время был известен как автор не только «Исследования о природе и причинах богатства народов», но и «Теории моральных чувств». Экономист в классическом понимании должен был разбираться в истории, политике, этике и социологии столь же хорошо, как и в математических операциях. От экономистов старой школы ожидалось, что они будут наблюдать и описывать окружающий мир. Как писал в конце XIX века экономист Альфред Маршалл, «экономическая наука — это изучение человечества в его обыденной жизни».

Как и современные, классические экономисты предполагали, что разумные люди будут стремиться максимизировать личную удовлетворенность, но они не сводили ее практически целиком к богатству. Классики полагали столь же вероятным, что человек может получать максимальное удовлетворение от этичного поведения, досуга или общественной жизни — всего, что может улучшить не просто его финансовое положение, а качество жизни в целом. Для классических экономистов термин «анализ затрат и выгод» был бы почти оксюмороном. Поскольку настоящая стоимость чего бы то ни было измеряется не тем, сколько денег затрачено на эту вещь, а тем, от чего ради нее пришлось отказаться ценой выбора (так называемая альтернативная стоимость), и, поскольку настоящая выгода зависит от не выражаемых в количественной форме субъективных суждений, провести количественный анализ в данном случае представляется совершенно невозможным.

Кроме того, две школы резко отличаются во взглядах на корпоративную ответственность. Представители господствующей, «новой» экономики любят уклоняться от ответов на вопросы о таких долгосрочных последствиях внешней деятельности корпораций, как, например, ухудшение качества воды, но классическим экономистам трудно так поступить, поскольку они получили разностороннее образование и обязаны наблюдать «обыденную жизнь». Для них внешние экономические эффекты, внешние выгоды оправдывают субсидии на образование, а внешние затраты (издержки хозяйственной деятельности, такие как загрязнение окружающей среды, которые не учитываются в себестоимости продукции или услуг и которые несут те, кто оказался вовлеченным в последствия данной хозяйственной деятельности) оправдывают вмешательство правительства с целью снижения негативных экологических последствий. Аналогично, прибыльность для классических экономистов — сложный вопрос. Можем ли мы оценивать рынки торговли людьми, проституции и оружия массового уничтожения только на основании того, насколько они прибыльны? Разумеется, нет, сказали бы классические экономисты, но сегодня они проиграли войну представителям «новой экономики», где правят цифры. Поэтому в дальнейшем, говоря об «экономической науке» и «экономистах», я буду иметь в виду современную экономическую теорию и ее представителей.

Современная экономика использует весь аппарат точных наук: количественную оценку факторов производства, формулы, табличное представление результатов и т. п. Эти атрибуты свободной от оценочных суждений объективности и высокой точности придают экономическим законам статус непреложных и оправдывают ту таинственную роль, которую экономика играет в принятии политических решений во всем мире. Со времени присуждения первых Нобелевских премий по экономике тенденция распространять экономический подход на разные области, от права до медицины и образования, неустанно развивается.

По мере роста роли экономики растет и власть ее языка. Экономическая терминология формирует пристрастие к точному числовому выражению и почти магическую веру в силу этой науки, что способствует еще большему внедрению экономики в процессы принятия решений и осмысления мира. Все это было бы хорошо, будь жизнь во всех отношениях отлаженной машиной, но, конечно, это не так. Экономика сосредоточивает наше внимание на конкретном и исчисляемом, в то время как нас окружает приблизительное и не поддающееся количественному измерению. Отрицание субъективных факторов, как это в большинстве случаев делает экономика, точно не дает разглядеть влияние неизмеримого на нашу жизнь.

Фондовые рынки, возьмем очевидный пример, купаются в вычислениях и измерениях: отношение капитализации к прибыли, бета-коэффициенты, показатели с начала года по текущий момент, сравнение секторов… Однако катаклизмы, во время которых люди создают и теряют состояния — пузыри и обвалы рынка, — иррациональны и в высшей степени субъективны. Мы покупаем слишком дорого. Мы продаем слишком дешево. Мы прем напролом с «быками» и пятимся с «медведями» наперекор тому, что подсказывает логика, именно потому, что мы люди и можем ошибаться. И все же экономический лексикон пропитывает самые разные сферы нашей деятельности, изменяя подход самых разных людей к решению своих проблем, и в том числе личных, имеющих, казалось бы, мало отношения к экономике.

Не так давно само понятие анализа затрат и выгод не встречалось за пределами бизнес-школ. Сейчас такой анализ выглядит не просто уместным, а обязательным в процессе принятия почти любого решения, будь то выбор подарка, визит к другу, покупка ингредиентов для именинного торта или рождение второго ребенка. Безусловно, имеет смысл взвешивать затраты и выгоды в ситуациях, по своей природе не относящихся к экономике или финансам, но считать этот метод универсальным — значит признать, что любую человеческую деятельность можно представить в количественной форме, любую ценность выразить в деньгах. По мере того как анализ затрат и выгод распространяет свою логику за пределы экономической науки, мы начинаем оценивать свои решения уже не как хорошие или плохие, умные или глупые, но просто как рентабельные или нерентабельные.

Знаменитая менеджерская мантра «Мы можем управлять тем, что можем измерить» дает еще один пример как неуемного стремления экономики к количественным определениям, так и лазейки, позволяющей корпорациям прятаться за ширмой объективности. Как мы помним, на собрании акционеров ExxonMobil в 2004 году Ли Реймонд так ответил на вопрос, включены ли в бюджет средства на покрытие потенциальных потерь от глобального потепления: «Изменение климата не является ни вероятным, ни подлежащим оценке». Другими словами, если глобальное потепление не отражено в моем балансе, его не существует.

Хотя корпояз, на котором говорил глава Exxon, и язык экономической теории не совпадают на все 100 процентов, они достаточно близки, чтобы подпитываться друг от друга и порождать множество широко распространенных терминов и мифов, в числе которых:

•Эффективность (соотношение полученного результата и затраченного количества ресурсов). Можно ли в последние несколько десятилетий найти более чтимый критерий, чем эффективность материально заинтересованного субъекта деятельности?

Сегодня, желая положительно охарактеризовать деятельность правительства, мы говорим о ней не как о логичной, разумной или полезной для общества, но как об эффективной и практичной. Дополнительная посылка, содержащаяся в этом термине, заключается в том, что «невидимая рука рынка» всегда действует наиболее эффективным образом. Однако хваленая эффективность корпораций часто не более чем иллюзия, поскольку современные модели расчета эффективности игнорируют все внешние экономические эффекты, перекладывая часть корпоративных расходов на общество и природу.

• Экстернализация расходов. На корпоязе и на языке экономической теории экстерналии (положительные или отрицательные побочные последствия производства или потребления, осуществляемые одним субъектом и напрямую затрагивающие другого субъекта) — не более чем миф. С одной стороны, экономическая наука делает вид, что их не существует. С другой — корпорации; используют все свое давление, политическое и не только, чтобы| свалить бремя ответственности на других. В случае с Exxon это: распространяется на все затраты, часто весьма ощутимые, что не попадают в балансовый отчет компании, но ложатся на правительства, население или другие корпорации: например, стоимость загрязнения окружающей среды или вклад двигателей внутреннего сгорания в глобальное потепление. Наверное, лучше всего сравнить экстернализацию с клоуном, который швыряет тортом в другого клоуна, — тот уворачивается, а невинный прохожий получает порцию взбитых сливок в лицо (сценка с клоунами, кстати, появилась в документальном фильме «Корпорация», где мы с Милтоном Фридманом, лауреатом Нобелевской премии по экономике за 1976 год, обсуждали эту тему, хоть и не столь многословно). Корпорации, и не только они, делают вид, что торта не существует, — именно благодаря тому, что язык корпораций и экономической теории способствует «бункерному мышлению», когда каждая экономическая единица и каждая торговая операция оцениваются сами по себе, в отрыве от окружающего мира, и воздействие, которое они оказывают на этот мир, игнорируется.

• GAAP. Сама аббревиатура GAAP (US Generally Accepted Accounting Principles, Общепринятые принципы бухгалтерского учета США) вызывает в воображении длинные таблицы, подслеповатых счетоводов в нарукавниках и неукоснительное соблюдение правил. На самом деле в наши дни ГААП уже пора переименовывать в ГУУП — «Главное — упрятать украденную прибыль». В полном соответствии с GAAP энергетический гигант Enron не включал в консолидированную отчетность данные подконтрольных ему убыточных компаний (так называемых «структур специального назначения»), через которые он выводил обязательства и убытки за баланс. В конце концов компания Enron пала, погубленная человеческой жадностью и принципом «если нельзя, но очень хочется, то можно». Спустя четыре года после этого и несмотря на ужесточение законодательства по борьбе с корпоративным мошенничеством, GAAP стали еще больше похожи на юридическую кодификацию корпояза, а еще меньше — на четко выстроенную систему сдержек и противовесов.

Благодаря широкому распространению корпояза бизнес получил контроль на поле еще до начала игры. Стоит во главу угла поставить «эффективность», стоит анализу затрат и выгод из просто разумного стать обязательным, а GAAP — превратиться в ширму, за которой легко спрятаться, как корпорациям обеспечены и преимущество игры на своем поле, и симпатии судей в любом соревновании. Это преимущество стало не только глобальным, оно ощутимо в самых разных дисциплинах и отраслях исследования. Дэвид Леонхардт писал в New York Times 10 января 2007 года: «Последние десять лет или около того экономисты ведут себя как интеллектуальные империалисты. Они применяют свои инструменты — главным образом анализ огромных массивов данных, с помощью которого выуживают причины и следствия, — буквально ко всему, начиная с политики и заканчивая французскими марочными винами». Часто экспансия экономики в новые области теории бывает обусловлена самыми благими намерениями (так, статья Леонхардта была посвящена аспиранту-экономисту, взявшемуся за анализ проблемы СПИДа в Африке), но, какими бы ни были побуждения, результат оказывается одним и тем же. Десант экономистов подготавливает почву, чтобы корпоязу легче было найти восприимчивую аудиторию, а затем корпорации могут выходить на охоту.

Но это только часть истории. Другая часть — по мере того как новые слова вводятся в оборот, старые вымирают или мутируют, чтобы обслуживать новые потребности. В случае с Большим бизнесом мы наблюдаем, что значительная часть традиционных понятий и конструктов, определяющих отношения корпораций и общества, утратила прежнее значение. Это особенно заметно в такой новой дисциплине, как «Право и экономика», изучающей влияние бизнеса на правотворчество и правоприменение. Одно то, что можно получить ученую степень по «праву и экономике», красноречивее всего говорит о возросшем влиянии последней. Но что действительно тревожит — так это влияние, которым пользуются некоторые из самых громогласных сторонников тотальной экономизации правосудия, и их готовность позволить соображениям экономики подрывать традиционное понимание права и правонарушения.

Ведущий сторонник такого подхода Дуглас Гинсбург в своих статьях и судебных постановлениях отмечал, что, по сути, можно пойти на заведомое нарушение закона, если его последствия просчитаны и признаны приемлемыми. И Гинсбург — не какой-то рядовой юрисконсульт. Он не только председатель апелляционного суда округа Колумбия, он еще и адъюнкт-профессор права в Университете Джорджа Мейсона (чей Центр экономики и права начиная с 1998 года, получил от ExxonMobil грантов почти на 200 тысяч долларов), год преподавания в котором он чередует с годом чтения лекций в своей: альма-матер, Школе права Чикагского университета. Он вполне мог бы стать и судьей Верховного суда, куда выдвигал свою кандидатуру в 1987 году, но его планы потерпели крах, когда он признался, что в молодости несколько раз курил марихуану.

Теоретические построения Гинсбурга — чаще всего относящиеся к регулятивному законодательству — идеально вписываются в ориентированную на бухгалтерский баланс модель мира. В этой вселенной корпорация, которая собирается нарушить природоохранное законодательство, просто закладывает в бюджет возможность штрафных санкций и снимает с себя ответственность перед природой или страной, законы которой нарушает. Вот и конец идее, что в свободном обществе законы являются легитимным выражением воли общества и подчинение им есть высший гражданский долг, обязательство, которое превыше денежных соображений. С точки зрения такого правового цинизма побудительными мотивами для людей и корпораций служат не моральные или социальные обязательства, но простое желание (или нежелание, в зависимости от анализа затрат и выгод) избежать санкций.

Язык экономической теории все сильнее влияет на правительственных чиновников. Когда я работал в Министерстве труда, где отвечал за применение закона «О пенсионном обеспечении наемных работников» (ERISA), я много думал о масштабе фидуциарной[10] ответственности, лежащей на пенсионных фондах. На фонды, подпадавшие под действие ERISA, приходилось около 20 процентов общего объема акций в свободном обращении, что делало их крупнейшими акционерами публичных компаний. Следует ли наделять их фидуциарными правами и обязанностями в том же объеме, что и физических лиц, управляющих имуществом в интересах других лиц и несущих перед ними ответственность за это? Я задал этот вопрос Джею Форрестеру, одному из крупнейших теоретиков бизнеса нашего времени. Я до сих пор помню, что он сказал, слово в слово.

Форрестер — твердый противник этой идеи, поскольку она помешала бы работе рынка. «Пенсионные фонды усложняют экономическую систему, — сказал он. — Они уменьшают у человека чувство ответственности, увеличивают затраты и неэффективность, повышая накладные расходы, смещают экономику в направлении бюрократического социализма и тормозят поиск обществом менее громоздких и более понятных социальных структур».

Смысл его слов прозрачен: соблюдение фидуциарных обязательств в уравнении Форрестера — ненужная помеха. Фидуциарные обязательства просто-напросто не учитываются в мире экономики. В процессе принятия решений такой козырь, как эффективность, покрывает общественный долг — ровно так же, как язык экономики отвергает и побеждает язык этики.

В полемике о глобализации язык экономики изменил даже традиционную расстановку политических сил и приоритетов. Демократическая партия, всегда выступавшая в защиту интересов американских рабочих и рассчитывавшая на выборах на голоса крупных профсоюзов, в 1990-х переняла логику извлечения максимальной прибыли и с радостью одобрила политику глобального разделения труда. С одобрения демократов конгресс несколько раз передавал иностранным компаниям огромные контракты, включая оборонные заказы, на том только основании, что такое решение «экономично». Забудьте традиционный наказ избирателей «Сохранять рабочие места!», забудьте традиционную обязанность правительства «Не экспортировать оборонные технологии!». Сегодня главное — экономическая эффективность. Логика корпоративного и экономического новояза означает, что такие решения, в иных обстоятельствах трудные, если не политически самоубийственные, можно оправдывать соотношением затрат и выгод.

Логика корпоративного языка вторглась и во взаимоотношения доктора и пациента, которые для нескольких поколений американцев были ключевым элементом системы здравоохранения. На фоне усилий по обеспечению доступа максимально возможной части населения к медицинским услугам самого высокого качества корпоративное влияние превратило медицину в еще один товар. Пациенты превратились в клиентов. Доктора стали взаимозаменяемы — следствие того, что медицинское обслуживание поставлено на поток с использованием индустриального эффекта масштаба (снижение средних затрат по мере увеличения объема выпуска). Слишком часто самым заметным элементом связи доктор-пациент становятся денежные, а не эмоциональные отношения. Наши поставщики медицинских услуг знают все наши статистические показатели, но о нас им известно все меньше и меньше.

У такого ориентированного на прибыль подхода к медицине далекоидущие последствия. Медицинские исследования больше не проводят ради того, чтобы уменьшить страдания и улучшить качество жизни. Вместо этого эксперты настоятельно советуют при решении вопросов о финансировании изысканий в этой области прежде всего исходить из соображений конкурентоспособности. Комментарии Дэвида Гергена, который работал советником у четырех президентов США — Никсона, Форда, Рейгана и Клинтона, по поводу опытов со стволовыми клетками типичны. «В перспективе у поддержки таких исследований в Америке есть и более значимый политический аспект, — сказал он, выступая в Школе государственного управления имени Джона Кеннеди Гарвардского университета, — и это растущая конкуренция со стороны развивающегося Китая, развивающейся Индии и других стран, уже представляющих непосредственную угрозу рабочим местам в Америке». Все верно, но не следовало ли найти аргументацию более благородную, чем защита рабочих мест?

Что касается высшего образования, то тотальная «экономизация» всех аспектов университетской жизни стала столь навязчивой, что вызвала в университетах эффект бумеранга. Вспомним вынужденную отставку Лоуренса Саммерса с поста президента Гарвардского университета в 2006 году. Его смело можно назвать «наследным принцем экономики» — его дяди с отцовской и материнской сторон, Пол Самуэльсон и Кеннет Эрроу, получили Нобелевские премии по экономике, а сам он был награжден медалью Кларка[11]. Мало того, при Билле Клинтоне он занимал пост министра финансов. Казалось бы, такой впечатляющий опыт должен был играть в Гарварде на руку Саммерсу, но на самом деле профессиональные привычки только сократили его срок пребывания в должности. Как писал журнал Economist, «Саммерс подходил ко всей университетской жизни с мерками экономики и математики». Устав от экономического жаргона и резких манер Саммерса, гарвардские преподаватели взбунтовались, не пожелав мириться с перспективой сокращения факультетских бюджетов на основе оценки учебных планов с точки зрения коэффициента «затраты-выгода».

Хотя влияние экономического мышления на юридическую практику и здравоохранение оказалось весьма ощутимым, это был лишь побочный эффект. Главным же следствием триумфа корпояза стало то, что Большой бизнес с самого начала ставил своей целью освобождение корпорации от оков традиционных ограничений и обязательств.

Соединенные Штаты издавна обеспечивали бизнесу едва ли не самые благоприятные в мире условия для развития и роста. При этом он нес социальную ответственность. Пересмотрев язык, которым мы говорим о корпорациях, Большой бизнес в значительной степени заново определил собственные обязательства: максимизация богатства, эффективность, экстернализация затрат. Эти обязательства — не только оправдание собственного существования, это своего рода лицензия Джеймса Бонда, дающая право действовать за рамками закона, идет ли речь о регулятивном, гражданском или уголовном законодательстве.

Аналогичным образом распространение корпоративного языка и корпоративной логики отразилось на обязательствах, некогда служивших священной клятвой директоров и топ-менеджеров всегда ставить на первое место интересы акционеров.

Еще не так давно фидуциарные обязанности считались бессрочными и нерасторжимыми. Судья Бенджамин Кардозо писал в ставшем классическом решении по иску Мейнхарда к Соломону (Meinhard v. Solomon): «Многие формы поведения, допустимые для тех, кто действует на рынке, преследуя собственные интересы, недопустимы для тех, кто связан фидуциарными обязательствами. Доверительный собственник связан обязательствами более высокими, чем этика рынка. Не просто честность, но скрупулезное следование кодексу чести является для него стандартом поведения, и выработанная в нашем обществе традиция такого следования является непоколебимой и глубоко укоренившейся».

Какой, однако, путь прошло наше общество с 1928 года, когда было вынесено то решение… Интересно, стал бы Кардозо вообще рассматривать аргумент Дугласа Гинсбурга и других поборников экономизации права, что индивид может сам решать, соблюдать ли закон… Последствия, однако, видны везде, но заметнее всего — и разрушительнее с точки зрения корпоративного управления — в пересмотре роли фидуциара, или доверительного собственника. Когда доверительные собственники чувствуют себя вправе подходить к своим фидуциарным обязанностям «по-деловому», прикидывая, выгодно их соблюдать или нет, «этика рынка», говоря словами Кардозо, торжествует, а «непоколебимая традиция», требующая, чтобы фидуциар нес ответственность только перед бенефициаром и действовал только в его наилучших интересах, и ни в чьих других, включая собственные, осталась в прошлом.

Старое понимание фидуциарной ответственности так тщательно выкашивали, что даже юридические словари стали подключаться к этому процессу. New Palgrave Dictionary of Economics and the Law приводит слова профессора Тамар Франкл, автора учебника по фидуциарному праву: «Некоторые специалисты рассматривают фидуциарные отношения исключительно как договорные, влекущие за собой необычно высокие затраты на детальную спецификацию прав и обязательств сторон и контроль их исполнения […]. Упразднение права, регулирующего фидуциарные отношения, как отдельного института и включение фидуциарных обязательств в состав договорного права влечет за собой далекоидущие последствия».

Разумеется, влечет. Вспомним слияние Hewlett-Packard (HP) с Compaq. Идея этого объединения была с самого начала спорной и привела к расколу в самой компании и войне за голоса акционеров. В январе 2002 года HP наняла инвестиционно-банковское подразделение Deutsche Bank для помощи в проведении слияния. Хотя сам Deutsche Bank должен был получить миллион долларов независимо от результатов сделки и еще миллион в случае ее одобрения, его руководство не проинформировало о существовании такой договоренности ни общественность, ни другие подразделения банка.

В пятницу 15 марта 2002 года комитет для голосования по доверенностям Deutsche Bank проголосовал против слияния всеми 17 миллионами акций HP, которыми распоряжался по поручению клиентов. В понедельник руководители HP позвонили топ-менеджерам инвестбанковского подразделения Deutsche Bank и попросили их договориться о проведении экстренной презентации Hewlett-Packard перед комитетом. Менеджеры связались с тогдашним директором банка по инвестициям, который согласился разрешить HP провести презентацию вместе с основным акционером, выступавшим против слияния.

Утром 19 марта, сразу после этих презентаций, члены комитета горячо обсуждали, следует ли им провести повторное голосование. В это время им сообщили, что инвестбанковское подразделение Deutsche Bank консультирует HP по слиянию и, в целом, предоставляет HP банковские услуги в значительном объеме. Комитет в последний момент провел повторное голосование и на этот раз отдал 17 миллионов голосов по акциям своих клиентов за слияние.

В этом случае SEC пришла к совершенно справедливому выводу, что при проведении повторного голосования у Deutsche Bank имелся существенный конфликт интересов. Очко в пользу фидуциарной ответственности. Но не спешите радоваться — наказание, назначенное SEC за этот страшный грех, оказалось штрафом на сумму меньшую, чем Deutsche Bank получил от HP. Более того, слияние признали состоявшимся.

Итак, федеральное агентство во всеуслышание объявило, что имело место нарушение фидуциарных обязательств. Ну и что? Новая экономика победила. С точки зрения анализа «затраты-выгоды» в выигрыше оказались все: Hewlett-Packard получила свое слияние, Deutsche Bank — гонорар, а Комиссия по ценным бумагам и биржам — штраф. Все, кроме бенефициаров трастов, которыми управлял Deutsche Bank, поправший свои обязательства доверительного собственника. Почему? Как это могло случиться? Дело не в том, что законы плохи, — в законе все однозначно и недвусмысленно. Главная проблема в том, что очень многие люди на ключевых постах приняли экономический взгляд на мир, допускающий, что можно умышленно нарушить закон, заплатить штраф, и все будет в порядке. Это влечет за собой ликвидацию института фидуциарной ответственности как действующего законного средства сдерживания, создавая условия, позволяющие с легкостью пренебречь своим долгом.

Повсеместное применение при принятии решений подхода, ориентированного на корпоративные и экономические интересы, приводит к тому, что даже опытным чиновникам недостает слов, чтобы обсуждать альтернативы вне существующей системы. Посмотрите, что был вынужден сказать о корпоративном управлении тогдашний председатель Федеральной резервной системы Алан Гринспен, выступая 26 марта 2002 года в Школе бизнеса Леонарда Стерна Нью-Йоркского университета: «После тщательного и пристрастного анализа, после многочисленных слушаний в конгрессе можно сказать, что нынешняя парадигма корпоративного управления с ее главенством генерального директора, по всей вероятности, будет, при всех ее недостатках, по-прежнему рассматриваться как наиболее жизнеспособная форма корпоративного управления в современном мире. Единственная надежная альтернатива — чтобы крупные, прежде всего институциональные, инвесторы осуществляли гораздо больше контроля над корпорациями, чем они, похоже, сегодня хотят».

Гринспен принимает за данность неучастие доверительных собственников в управлении корпорациями, ни на секунду не задумываясь о том, что закон требует от них обратного. Его трудно за это винить. Там, где слышат только язык экономики, понятия фидуциара и доверительного собственника не существуют. Но, разумеется, не стоит приписывать только лишь языку те перемены в отношении правительства к Большому бизнесу, которые мы наблюдаем. Корпократия нуждалась в «своем человеке» в системе, который бы освещал и указывал путь. Таким человеком стал Льюис Пауэлл.