BzBook.ru

Экономические основания гражданских институтов

Обсуждение. Ходорковский и "проблема безбилентника"

Лейбин: Есть ощущение, — возможно, ложное, — что четыре буквы близки к тому, чтобы сложиться. Та часть общества, которая живет по писаным правилам, в общем-то, невелика. И, судя по всему, она уменьшилась в результате срыва переговорного процесса. Этот срыв так и не дал заключить контракт. А уменьшение формальной области означает уменьшение возможности управления страной административным путем, чем, вроде бы, занимается сейчас власть.

Таким образом, с одной стороны, перед нами стоит кризис управления. С другой стороны, было сказано о 50% людей, которые живут не хуже, но чувствуют, что работают больше, и 20%, которые живут однозначно хуже. Кажется, что эти группы населения вообще не были вовлечены ни в экономику, ни в область заключения политических контрактов.

Глазычев в своей лекции рассказал замечательную историю о том, как в деревнях и малых городах не могут самоорганизоваться, чтобы починить дорогу и лестницу, но вполне имеют кассы взаимопомощи. Иными словами, там есть какие-то законы самоорганизации и своей жизни. Но есть и родительские комитеты, средства родителей, за счет которых, на самом деле, живет система образования. Это одновременно экономические и неформальные отношения.

Несмотря на все налоговые реформы, большая часть населения валяет, по выражению Виталия Найшуля, налогового дурака. Это значит, что есть большое поле для расширения сферы формальных отношений. Они связаны с процессами налоговых преобразований, которые должны создать налогоплательщика, со схемами здравоохранения и образования, которые в успешном варианте не могут не опираться на легализацию, использование ресурса самоорганизации населения и т.д.

Вроде бы должны возникнуть субъектные договоренности.

Но здесь проблема: получается так, что всех этих субъектов может создать только государство.

Здесь я перехожу к вопросу. Кому под силу создавать таких субъектов? Где здесь гражданское общество?

Аузан: В принципе невозможна ситуация, когда все субъекты имеют организованное представительство, — в обществах так не бывает. К сожалению, даже в самых благополучных обществах всегда есть определенное количество людей, которые не организуются, не ассоциируются и не влияют на развитие. Но они есть. Они живут, и у них есть реальные проблемы. Вот тогда необходимо государство.

Другое дело, что у нас организованы очень немногие субъекты. И сейчас степень их организации падает. Я проиллюстрирую идею насчет социального капитала на вполне практическом примере. Если брать кризис вокруг проблемы возмещения в 2003 году, то силы, которые стояли за иной вариант решения этой проблемы, были ничуть не меньше тех сил, которые одержали победу. Тогда мы обсуждали ситуацию в кризисной группе, и люди из большого бизнеса говорили: “Ну как же, ведь вся пресса подмахивает Кремлю”, — и прочее, и прочее. Отсюда вопрос: а чья пресса? Я спрашиваю: “Вы что, господа, хотите сказать, что главный редактор вашей газеты сначала смотрит на Кремль, а потом на собственника?”

То же самое было с политическими партиями, потому что в третьей Государственной Думе присутствовали партии левой и правой парламентской оппозиции, достаточно влиятельные и смотревшие по-другому на способ решения проблемы компенсаций.

Почему же ничего не получилось? Да боя-то не было. Армия разбежалась без боя. На поле остались одни некоммерческие организации. Знаете, почему? Потому что они верят друг другу. Когда перед решающим боем люди начинают оглядываться, они говорят: “Ё... он же меня ударит в спину раньше, чем бой начнется!” К большому бизнесу это относилось в гораздо большей степени, чем к каким-то другим силам, но именно у большого бизнеса были рычаги, связанные с масс-медиа и политическими партиями.

Реплика из зала: Может дело в том, что не любят Ходорковского?

Аузан: Ну да, конечно. Но давайте не будем искать в этом следствия личных качеств, а постараемся найти некоторые более общие причины, почему кто-то не разбежался, а кто-то разбежался.

Ситуация с социальным капиталом в стране такова, что недоверие разваливает эти связи. У нас социальный капитал почти на нуле. Поэтому я бы сказал, что вопрос заключается в том, как реально формируются такие организации без участия власти.

Кстати говоря, власть может играть роль в создании тех или иных организаций и, более того, позитивную роль. Иногда власти нужен контрагент и собеседник, который скажет, где можно что-то поправить в их взаимных отношениях к их взаимной выгоде. Власть может участвовать в такого рода проектах.

Я возвращаюсь к лекции, которую читал в мае, где я говорил о проблемах внутреннего устройства гражданского общества. Тогда я говорил о том, что над гражданским обществом витает одна великая проблема, “freerider problem” — “проблема безбилетника”. Результаты достанутся всем, а издержки должен понести кто-то. Но есть же и варианты решения этой проблемы, много вариантов. Тогда эта проблема решается. Тогда возникают организации.

А решается она либо когда участвуют малые однородные группы, — скажем, люди в одном подъезде, одинакового достатка, — либо когда возникают дополнительные, так называемые селективные стимулы — пиво только членам профсоюза и далее в таком же духе. Эти процессы довольно хорошо известны. Это занимает время, но это происходит, и такие процессы нужно тормозить или ускорять в зависимости от того, как ведет себя власть. Об этом я охотно и подробно поговорил бы на следующей лекции.

Однако я хотел бы прореагировать на еще один ваш тезис – по поводу того, что буквы складываются. Понимаете, господа, я не уверен в том, что мы с вами заинтересованы в том, чтобы буквы как можно скорее сложились. Это очень серьезный вопрос, и, глядя на соседнюю Украину, я как экономист с опаской прицениваюсь к тому, что там происходит. Опять-таки, теория процессов институциональных изменений, за которую, напомню, нобелевскую премию получил Дуглас Норт, в частности объясняет структуру революций и контрреволюций с помощью того, что происходит с экономическими правилами.

Объяснение строится следующим образом (к нам это имеет прямое отношение и к Украине тоже). Наша жизнь состоит из сочетания формальных и неформальных правил. Меняются они по-разному. Неформальные правила никогда не меняются скачком — они плывут, меняются очень медленно. Формальные правила, наоборот, меняются только скачками, которые могут быть резкими, как в революцию, когда существенно меняются конституционные правила.

Что происходит во время революции? Даже при самих благих целях происходит колоссальный отрыв формальных правил от неформальных. Дальше образуется зона разрыва, где живет криминал, где живет манипулирование; где возникает сильное раздражение населения тем, что происходит. Пусть эти формальные правила самые великолепные, но их в жизни применить невозможно, потому что неформальные правила до них не доползли. И дальше начинается противофаза: формальные правила уходят вниз. Я считаю, что в 2000—2002 годах, в ходе первых путинских реформ, мы прошли этот самый этап пересечения правил. Тогда была возможна легализация. Тогда были положительные воздействия некоторых законодательных изменений. Однако потом правила, по этому закону, ушли вниз, и у нас снова возник разрыв, уже сейчас возникает: между достаточно реакционными формальными правилами и неформальными, которые за это время подросли.

Стало быть, если мы говорим, что нам надо опять пройти через резкие изменения, которые связаны со складыванием букв, то мы опять входим в эту синусоиду. Украина прошла через мягкую, но революцию, и она будет расплачиваться за эту революцию. За любую революцию придется расплачиваться, поэтому мне кажется, что проблема состоит в том, что нам хорошо было бы выйти из этой противофазы, не войдя в продолжение синусоиды.

Сергей: Здесь прозвучало очень много интересных вещей. Не кажется ли вам, что наша российская культура, ментальность являются очень четким отражением того, что мы являемся нацией обывателей? Даже если вспоминать события 1991, 1993 годов, — обыватели просто проснулись, вышли на улицу, а потом, когда ситуация немного изменилась и немного деформировалась, обыватели ушли в сторону: то, что мы говорили о залоговых аукционах, 1996 год и так далее.

Не правильнее ли, действительно, было бы сделать открытые конкурсы и дать возможность Западу прийти на наши рынки? Почему мы так боимся западных предпринимателей, акул-капиталистов? Ведь то же японское чудо произошло после оккупации страны Соединенными Штатами Америки. Южная Корея, Тайвань, тот же Сингапур и так далее — громадное влияние Соединенных Штатов и других стран. Наверное, если бы имелось желание эти страны выжать, как тряпку, и выбросить на свалку истории, то они не дали бы им подняться, а оставили бы на уровне колоний, заставив влачить совершенно нищее существование. Однако мы видим, что везде, где развитые цивилизационные ценности были привнесены, пускай даже и силой, подвергшиеся воздействию страны достигли достаточно высокого уровня жизни и экономического развития.

Может быть, все-таки была совершена ошибка, что нашим олигархам дали таким образом прибрать к рукам предприятия? Может быть, не надо было изобретать велосипед, а стоило отдать все западному менеджменту, который имеет больший опыт и который сделал своих людей счастливыми? Не сократило бы привнесение всего этого цивилизационный разрыв, так чтобы нам не пришлось сейчас затрачивать двадцать или тридцать лет на это самое удвоение ВВП?

Аузан: Во-первых, я ведь не говорил о том, что хорошо и что плохо. Я просто интерпретировал то, как это происходило, с точки зрения складывания социального контракта.

Но теперь я готов говорить о том, что хорошо и что плохо. Не все страны, по отношению к которым было проведено вмешательство, перешли на новый путь и живут хорошо. Можно назвать десятки бедных стран с преобладающим американским влиянием. Берем Латинскую Америку. Сколько раз с помощью политики канонерок устанавливались те или иные режимы — они что, вступили на путь Японии?

Во-вторых, и с Японией делали то, что делали, не для того, чтобы страна процвела, — так получилось. Делали это для того для того, чтобы страна сначала нарастила рынок для английской и американской торговли и перестала представлять военную угрозу, а не для того, чтобы Япония конкурировала потом на американском рынке с американскими автомобилестроителями. Нету такого сознательного миссионерства для поднятия страны.

В-третьих, давайте посмотрим, как ведут себя иностранные инвесторы здесь в России. Я утверждаю, что они довольно быстро дичают.

Возьмем немецкий капитал в России. Можем взять и американский — суть одна и та же. А заключается она в том, что они приходят сюда со своей привычной системой правил, потом видят, что здесь, оказывается, можно получать гораздо большие доходы, если играть не по европейской или американской внутренней системе правил, а по другой. Ведь не случайно Deutsche Bank и ABN AMRO были готовы финансировать сделку по “Юганскнефтегазу”, которую они в жизни бы не финансировали на европейских рынках. Это два почтенных банка, германский и голландский.

И не случайно в день ареста Ходорковского все телеканалы транслировали заявление Андреа фон Кноп, главы Немецкой палаты в России, что все хорошо: немецкий капитал всем в России доволен — “в Багдаде все спокойно”.

Давайте смотреть на мир более реалистично. Я думаю, что как Норт прав насчет того, что исторически случайно возникает выход на низкие траектории развития, так и переход на высокие траектории с помощью иностранного вмешательства возникает случайно. В одном случае это произошло очевидным образом, в двух-трех случаях есть какие-то признаки, и в сотне случаев нет никаких признаков. Не лечит.

Вопрос из зала: Я заранее прошу прощения за то, что будет несколько пространная иллюстрация к тому, что говорил Александр Александрович. Я хотела бы рассказать историю из моей жизни. Это история магазина “Наманган”; история, на самом деле, про то, как я поверила в человечество.

Магазин “Наманган” был в середине 90-х приватизирован и из него был устроен большой супермаркет. Потом хозяева магазина для того, чтобы снизить социальную напряженность в торговом зале, устроили магазин “Хлеб”, куда вывели всех бабушек, потому что торговали только хлебом и дешевыми йогуртами. Потом вывели всех пьяных, устроив магазин “Рыба”, в котором продавали только рыбу и водку. Затем они обеспечили интересы домохозяек и мужиков, устроив при магазине металлоремонт, ремонт автомобилей и парикмахерскую. Потом обеспечили интересы семей и подростков, устроив дискотеку и семейную пиццерию. В общем, все под себя подобрали.

Через какое-то время они стали конкурировать с местными муниципальными властями для того, чтобы отобрать кусок микрорайона для уборки и не платить, соответственно, муниципальные налоги. Под это они подобрали всех бичей, устроив прямой обмен стекла на водку непосредственно в пункте приема стеклопосуды.

Они обустроили все вокруг, и все были ими довольны, несмотря на то, что там сидели азербайджанцы. Все были готовы передать право уборки территории “Намангану”. И под конец они сделали потрясающую вещь: они в магазине устроили адвокатскую контору. Очередь в эту контору примерно на треть меньше, чем очередь в бедный магазин за хлебом.

Чувствуется, что люди ощущают востребованность использования формальных правил. Понятно, что когда перестанет работать и адвокатская контора, потребуются изменения формальных правил на уровне конституции, на что сейчас люди из Люблино еще не готовы. Они не понимают, о чем это. А вот на уровне адвоката они уже понимают.

Аузан: Я скажу очень коротко, что, к сожалению, простых решений не существует. Могу привести противоположный пример. В середине 90-х годов с известной всем фирмой “Партия”, которая “вне политики, вне конкуренции”, конкурировала фирма “АМО”. Это была большая фирма. Имея опыт в области защиты прав потребителей, я хочу сказать, что “АМО” проводила политику, очень лояльную по отношению к своим клиентам, в отличие от “Партии”, которая кидает их непрерывно. Но “АМО” на рынке больше нет.

То ли слишком рано начали (саморегулирование как проявление новых отношений бизнеса с окружающим населением возникло достаточно поздно), то ли не так пошли – нету очевидной причины. Но то, что бывают успешные соединения формальных и неформальных правил, — это факт.

Денис: Мне кажется, что разговор сейчас, затронув много интересных тем, удаляется от основного момента — от гражданского общества и общественного развития. Я не претендую на такой объем исторических знаний, каким обладает уважаемый докладчик...

Аузан: Вообще-то я экономист, я доктор экономических наук.

Денис: Мне кажется, что вопрос лежит в области над конкретными дисциплинами, хотя термины используются экономические. Но, опять же, не об этом разговор.

У меня возникла пара вопросов, связанных с парой сомнений, которые закрались в процессе прослушивания лекции.

Сомнение первое. Пример первого доктора — это пресловутый старый добрый исторический детерминизм, цивилизационный подход, пресловутая колея.

Есть Запад, есть Восток —

Не встретиться им никогда.

Не будет слова Божия.

Без Страшного суда.

Пример второго доктора. Это банальная, чуть альтернативная история, когда мы выискиваем момент поворота, говорим, что свернули не туда, и что если бы мы свернули в другую сторону, все было бы замечательно.

Ваши примеры, по-моему, все это опровергают. Вы рассматриваете страны, которые в рамках нынешней парадигмы кажутся благополучными, и говорите, что перед ними несколько поколений назад стояли проблемы, которые казались неразрешимыми, но тем не менее были этими поколениями решены.

И, наконец, третий доктор. Здесь вообще вариант кривого зеркала. То есть теория подобрана совершенно идеально. Нельзя предсказывать судьбу страны, подглядывая на Америку, а есть пара городов, накрытых куполами, — у нас это Петербург и Москва. Опять же мафия как организованная сила, с которой все договариваются.

То есть мне кажется, что в этом случае все три доктора совершенно ничего нового не говорят. Это сомнение.

Немножко удаляясь от этого. Правильно ли я понял: по вашему мнению, точка бифуркации была пройдена буквально только что, в 2003 году? То есть не 1991 или 1993, 1995—1996 годы, не выборы 1999 года, а именно 2003 год? Надеюсь, что я понял правильно.

Соответственно хотелось бы задать вопрос из области альтернативной истории. Как вы считаете, какие в рамках последних десятилетий были другие возможные решения для того, чтобы у нас была горизонтальная мобильность, например, капиталов и более правильные меры в отношении промышленности?

И, наконец, последнее. Вы сказали, что социальное доверие и социальная энергия были накоплены в условиях советского режима. Режима откровенно авторитарного, как сейчас любят говорить, откровенно тоталитарного, зачастую. Но, тем не менее, это были элементы гражданского общества. А все-таки: не пытаетесь ли вы искать, что называется, сухой лист в осеннем лесу или песчинку на берегу моря, то есть вообще в гражданском ли обществе дело? Возможно, пресловутое слово из четырех букв — это совсем не это слово, а мы идем по естественному пути вертикальной организации, путем, привычным для нашей цивилизационной парадигмы: концентрация власти, авторитаризм, восстановление растраченной энергии и соответствующее потом использование ее в рамках нашей привычной парадигмы развития, возможно, совпадающей с западной, возможно, не совпадающей. Может быть, это более благоприятный момент, а гражданское общество по отношению к нему вторично и третично?

Аузан: Уважаемые друзья. Во-первых, я хочу сделать, скажем так, совершенно непедагогичное признание. Я, будучи доктором, профессором и заведуя кафедрой в МГУ имени Ломоносова, не имею права это говорить, но я скажу. Я не считаю, что наука умеет много гитик. И когда я излагал мнение каждого из трех докторов, я не имел в виду, что кто-нибудь из них прав. Кого-то приятнее слушать, кого-то неприятнее — никто из них другого не опроверг. Вот такой консилиум. То, что взгляды экономистов на эти общие предметы, несомненно, имеют аналог вне экономический знаний — это точно.

Конечно, не очень вегетарианский взгляд давно известен. Так же, как и альтернативная история. Конечно, и Норт родился в общем не в экономической пробирке. Разница в том, что эти люди обсуждают неэкономические вопросы на экономическом языке и с помощью экономических методов. Кто из них прав, я сам не знаю. Я ищу для себя какие-то ответы.

Могу сказать, что, конечно, очень не хочется, чтобы, скажем, правильным оказался приговор первого доктора. Мне не хочется, лично мне. Может быть, у других другие мнения.

Я коплю для себя какие-то основания, почему первый доктор не прав. Например. Месяц назад я был на замечательном обсуждении в Берлине, где собралась партия “зеленых”: там были депутаты из Бундестага, руководство партии и всякие их интеллектуалы. Там возникла полемика насчет России и Европы. Один из присутствовавших излагал идеи еще Токвиля. Тут слово взял один из лучших специалистов по истории стран Восточной Европы, профессор Шрёдер из Бремена. Он действительно очень известен; возможно, он лучший специалист по этому вопросу в Германии. И Шрёдер сказал по поводу идентичности: “Ну нельзя же так забывать свою собственную историю. Еще сто лет назад в Германии был спор: а Германия — это Европа или не Европа? И чем же это мы такая сильная Европа, когда национал-социалистскую катастрофу в ХХ веке пережили? В XIX веке тоже много что было. Может, на Испанию посмотрим? Или на Италию? Да вообще у нас от всей Европы останутся одни Нидерланды. Вот там классика. Все остальное — это сложный путь в Европу, и чем отличается в этом смысле российская история от итальянской, испанской или германской — это очень сложный вопрос”.

Действительно, когда начинаешь смотреть на факты, понимаешь, что с национальной идентичностью как-то все очень сложно. Она есть, но, видимо, границы, которые она задает, достаточно подвижны.

Теперь про точку бифуркации. Да, я полагаю, что мы прошли точку бифуркации — мы это сделали. И это печальный вывод, потому что я был убежден в 2001 году, что идет некоторая борьба тенденций, исход которой еще не определился. Сейчас очень быстро идут процессы, которые в очередной раз возвращают нас к испытанным схемам — никто не привнес это искусство: мы прошли эту точку, а дальше начало складываться так, как складывается, — и оно складывается, одно к одному. Когда наступит следующая точка бифуркации, — я не знаю. Я полагаю, что предыдущую мы прошли, опираясь на то, как устроена динамика процесса.

Насчет авторитарного, тоталитарного режима, того что было в советское время, и связи этого с гражданским обществом.

Я бы резко различал авторитарные и тоталитарные режимы. Тоталитарные режимы — это, насколько я понимаю, продукт ХХ века. Государство, которое проникает в семейную личную жизнь, в сферу совести и вообще куда угодно, — это изделие века ХХ-го. Государство должно было развиться до очень сильного состояния, чтобы обрести тоталитарность. Я полагаю, что в тоталитарном государстве никакого гражданского общества нет и быть не может. Там любая организация опосредована принуждением, угрозой применения принуждения или является инструментом принуждения.

Но в авторитарных государствах не так. Поздняя советская эпоха — это не тоталитарное государство, а авторитарное. Там, на мой взгляд, были многочисленные элементы гражданского общества, и они производили то, что они производили.

Требуется ли вообще обращение к концепту гражданского общества для разговора на эти темы? Я считаю, что да. Я ведь этим нарочно не злоупотреблял. О гражданском обществе как о непосредственном предмете я старался рассказать в прошлый раз. Я прошу прощения за эту дурную профессорскую привычку говорить: “А что, вы не читали моей последней книжки?” — в ответ на вопрос, но я непрерывно говорил в прошлый раз про гражданское общество. Наверное, и в следующий раз я буду говорить про него гораздо больше, чем сейчас.

Но сейчас мне было важно на крайних точках сказать о происходящем. Сам поворот, способ складывания контракта — я сказал об этом коротко, но для меня это важно — зависит от того, насколько влиятельно гражданское общество. Какая схема навязывается. Ведь каждая из этих трех сфер деятельности: бизнес, гражданская сфера и область государства — имеет разный геном, разную структуру деятельности. И мы на социальном контракте видим, как это отпечатывается: или это иерархические структуры, или это горизонтальное взаимодействие, всюду, где можно, добровольное; или это сделка. Вот такие отпечатки видны.

При слабом гражданском обществе мы будем иметь либо иерархическую структуру при вертикальном контракте, либо сильное влияние принципов сделки.

И второе, что мне было важно сказать, и я сказал это в конце: не вижу я других рецептов против тех болезней, которые названы, кроме тех продуктов, которые производятся гражданским обществом. Если вы видите, кто еще производит социальный капитал, — скажите. Если вы видите, кто меняет переговорную силу...

Реплика из зала: Правозащита...

Аузан: Так это и есть продукт гражданского общества. Правозащита — это и есть то, что на экономическом языке называется изменением, выравниванием переговорной силы, снятием асимметрии.

Реплика из зала: Вертикальный контракт, стало быть, не производит социальную энергию...

Аузан: Подождите, я не говорю про социальную энергию, я говорю про социальный капитал.

Вы правы в каком отношении. Если мы под социальным капиталом, как это принято, скажем, в экономической социологии, понимаем нормы доверия, на основе которых возможна деятельность, — конечно, они могут быть очень по-разному структурированы. Да, в странах Латинской Америки, скажем, довольно значительные запасы социального капитала, но они поделены на своеобразные радиусы доверия, как выражается тот же Фукуяма. Есть группы, внутри которых существует сильное доверие и которые связаны просто как мафия. И они противостоят другим группам — стенка на стенку. А где-то там витает власть авторитарного типа. И так может быть устроен социальный капитал.

Что касается того, может ли власть производить социальный капитал: я думаю, что она может соответствовать или не соответствовать этому процессу. Когда говорят, что рейтинг доверия президента 70%, для меня это объясняется следующим образом: когда люди не доверяют никому, они бы, наверное, делегировали полномочия на уровень богов. Но боги-то разные. Полномочия поделятся между Аллахом, Буддой, Иеговой и Христом. А вот последний единый уровень для делегирования — это глава государства, и там это все желаемое и невостребованное доверие и сосредоточилось. Я думаю, что это фиктивное производство доверия, это иллюзия. А настоящее производство доверия происходит в условиях реального человеческого взаимодействия.

Простите за длинный ответ, просто я на ходу размышляю, потому что вопросы интересные, — спасибо.

Вопрос: Скажите, пожалуйста, неужели наш русский путь в том и заключается, чтобы ждать, пока в Европе что-то изменится в хорошую сторону, и только после этого начинать по-новому прорубать туда окно? Или наш русский путь лишен каких-то своих глубинных положительных корней, которые никому не известны?

Аузан: Понятно. Вы знаете, мой ответ, возможно, вас не устроит: я не знаю, в чем наш русский путь. Я думаю про это, но не могу ответить определенно. Я не имею в виду, что Россия — это обязательно европейская страна, но она может стать европейской страной. А может и не стать. Я понимаю, что в России надконституционные ценности устроены по-другому, чем, скажем, в Англии. Но и в Италии они устроены по-другому, да и внутри Италии – несколько по-разному. Я думаю, что человек, дающий определенный ответ на такого рода вопросы, лукавит. У меня нет определенного ответа на этот вопрос — это предмет размышлений.

Лейбин: Я так понял, что схемы и подходы, излагаемые Александром Александровичем, никак не связаны с тем, какая фактура надконституционных ценностей и укладов, за счет чего, собственно, Россия и может состояться, в чем ее игра. Разговор о социальном контракте не противоречит попыткам опереться на ресурсы и ценности, которые имеются в нашей культуре.

Аузан: Нет, простите. Внесу маленькую поправочку.

Дело в том, что структура надконституционных ценностей, конечно, влияет на такие темы, как социальный контракт и гражданское общество. Мы имеем, несомненно, мифологизированные образы вроде “государства”, “воли”, “правды” — многозначные слова, которые переводятся с точностью до наоборот. По-моему, я приводил этот пример в мае. Меня бесит, когда говорят о политической воле: мол, недостаток политической воли. Но слово “воля” в русском имеет все значения от “а” до “я”: от полной, ничем не ограниченной свободы, вольницы до решения одного единственного лица, который за нас все решит.

Конечно, это предмет национального согласия, что у нас для счастливой жизни не хватает политической воли. У нас есть такого рода мифологизированные вещи. Но мне кажется, что, тем не менее, в надконституционных ценностях нет такого, что запрещало бы развитие, например, гражданского общества. Очень хорошо отметила одну вещь Людмила Михайловна Алексеева. Когда шла полемика, Людмила Александровна в ответ на слова Дугина о том, что слова “гражданин” и “общество” являются кальками, сказала: “Извините, это вполне русские слова. И они не отторгаются сознанием. Они не произносятся в иностранной транскрипции, как, скажем, маркетинг”.

Людмила Вахнина (“Мемориал”): Александр Александрович, в ваших рассуждениях все время возникают описания катастрофических ситуаций. И похоже, что есть обратимые ситуации, как, например, в Германии: произошла катастрофа, а потом все вернулось к норме. Очень страшно думать, что у нас могла произойти необратимая катастрофа. Мы потеряли столько общественных основ... Мы все время исходим из того, что у нас колебательный режим. Но он может сорваться в неуправляемый. Очень страшно, что у нас может произойти именно это.

Как вы оцениваете наши перспективы в плане возникновения необратимой катастрофы?

Аузан: Вы знаете, мне, наверное, трудно ответить правильно на этот вопрос, потому что я по интуитивным взглядам на жизнь оптимист. Поэтому я апокалиптические варианты почти никогда не принимаю в расчет. Так не стоит делать.

Когда-то я говорил, что официальной религией советского народа является пессимизм. Это была официальная религия, которая скрывала за собой веру в лучшее будущее: все-таки вдруг будет не так. Я не думаю, что возможны какие-то апокалиптические вещи, хотя понимаю то, о чем вы говорите: ущерб, нанесенный, скажем, веком ХХ, достаточно серьезен, а были случаи нанесения ущерба и до этого. Страна действительно очень много теряла. Даже в периоды колоссальных и славных исторических скачков, вроде эпохи Петра Великого, которая мне представляется не менее катастрофичной, чем... Ну да, есть основания считать, что страна теряла очень много крови и что непонятно, как она одолеет этот самый исторический недостаток.

Но давайте учтем, что ХХ век выдвинул схожие испытания с тоталитарной государственностью не только для России. Да, более короткие. Но все-таки целый ряд стран прошли сквозь такого рода испытания, и, похоже, преодолели их последствия – Германия и Италия. В Испании государство тоталитарным в полном смысле не было. Это была система жесткого авторитаризма, но там в общем сохранялись определенные пространства. Именно поэтому Испания из такого состояния выходила мягко: из всех тоталитарных режимов выход очень сложный.

Давайте считать, что у меня нет ответа на ваш вопрос, но нет и тяжелых ожиданий. Я считаю, что сейчас у нас динамика отрицательная: мы в противофазе. Но я не думаю, что это противофаза, которая направлена, например, в новый тоталитаризм. Или в катастрофу такого масштаба, как те, что Россия уже пережила.

Новикова, Центр “Демос”: У меня несколько вопросов, и все они технические.

Допустим возникновение идеальной ситуации формирования горизонтального контракта. Все равно возникнут элиты внутри гражданского общества — это хорошо. Но как объяснять тогда гражданам, чтобы им было очевидно, что они тоже участвуют в распределении этого прибавочного продукта? Иначе мы можем потом опять получить проблемы.

Второй вопрос. Вы говорили о том, что вертикальный контракт у нас брался на вооружение изначально, где-то с XV века. В том числе вы объяснили это тем, что не было проблемы земли, и нужно было закрепить человека на этой земле. Скажите, а почему так получилось, что закрепляли именно русских? Татары из Казанского ханства никогда не были крепостными. Как получилось, что самым подневольным населением было русское? Мне интересно, почему тогда этот вертикальный контракт был не до конца проведен.

Третий вопрос не совсем связан с темой обсуждения, но мне интересно. Разве не было до двадцатого века тоталитарных государств? Например, инквизиция, регламентация сексуальной жизни?

Аузан: Что касается первого вопроса, то я, может быть, не очень правильно его понял. Что вы имеете в виду под объяснением? Что те, кто не влияет напрямую на принятие решений, тоже что-то имеют от результатов?

Новикова: Мне кажется, что люди сейчас недовольны тем, что они не понимают, какие выгоды они имеют от того, что происходит в российской экономике. Допустим, что будет идеальная ситуация: они должны понимать, что лично получают что-то от всех этих экономических удач.

Аузан: Понятно. Давайте вопрос про техники объяснения переадресуем пиарщкам. Я не знаю, как их построить. Я могу сказать следующее: вообще картина того, что происходит в жизни, и то, что фиксируется общественным сознанием, — это сильно разные вещи. С вашего разрешения я приведу пример, гораздо более близкий к темам моих лекций. Я полагаю, что за 90-е у очень многих людей вырос огромный опыт решения вопросов при помощи горизонтального контракта. Люди решают очень многие вопросы в гаражном кооперативе, в кредитном союзе, даже не образуя никакого формального объединения. Но у них в сознании такой клеточки нету. У них в сознании есть клеточки: бизнес, государство, но в их картине мира нет клеточки “гражданское общество”.

В итоге возникает крайне странная ситуация, когда явление есть, а слова нету. И это очень сильно влияет на поведение — когда люди неверно обобщают свой собственный опыт. Поэтому я бы для начала занялся объяснением не того, что люди имеют или не имеют от действующей экономической и политической систем России, — этим у нас занимаются многочисленные партии. Занимаются с равной мерой неуспешности, я бы сказал. А, вот, попытаться людям объяснить, что они что-то умеют делать лучше, чем власть, к которой они обращаются с просьбой это сделать; что у них накоплен определенный опыт и что это имеет достаточно серьезные системные последствия, — вот это, действительно, было бы очень здорово. Мне кажется, что есть единственный способ, — хоть это и не очень красиво звучит, — тыкать носом в собственные достижения. Показывать: вы это сделали и это сделали, и это сделали — а все вместе оно называется совершенно по-другому. У вас нету слов, которые позволили бы это обозначить — мы вам скажем, как это называется.

Про тоталитарные государства. Вы знаете, это сложный вопрос: существовал ли тоталитаризм до ХХ века. Почему он мне кажется сложным? Если говорить, например, о религиозных организациях, то я бы рассматривал скорее некоторые альтернативные эксперименты вроде государства иезуитов в Парагвае. Надо посмотреть: может быть, там было что-то близкое к тоталитарному режиму. Но в каком смысле церкви даже в период своего максимального преобладания все-таки, скорее всего, не достигали тотальности. Внутри церкви ограничения заложены религиозными нормами, которые тотально проповедуются. При этом там есть правила, которые определенным образом защищают человека. Во всяком случае, если мы будем смотреть на результаты террора церковного и террора государственного, то государство, конечно, преуспело существенно более.

Не претендуя на окончательность ответа: думаю, что подходы к тоталитарным системам, конечно, были, но были и серьезные внутренние ограничения, которые не позволяли это сделать. Обращаю ваше внимание на то, что та же инквизиция в одних областях католического мира устанавливала полный контроль (в основном там, где были свежи раны от противостояния с мусульманским миром), а чуть глубже этого контроля уже не было, и власть соперничала с церковью за влияние. Но с этим вопросом лучше к историкам.

Теперь про закрепощение русских и не русских.

Во-первых, давайте не будем злоупотреблять выражением “вертикальный контракт”. Безусловно, Россия привносила его на все присоединяемые территории. Другое дело, когда мы говорим о крепостничестве.

Ссылаясь на отличную работу Георгия Федотов “Россия и свобода”, я могу объяснить то, как этот принцип приходил в новые области. Георгий Федотов сказал, что Россия открыла способ осуществлять технический прогресс без расширения свободы. То, что не умели делать никакие европейские государства. Крепостническое построение промышленности при Петре и после Петра. Это очень похоже на политику кольберизма, меркантилизма в Англии и во Франции, но это не попытка силой загнать люмпенов в систему наемного труда, а закрепление человека даже не за крепостником, а за заводом. За купцом же было нельзя, и поэтому приписывали к уральскому заводу: уже неперсонализированное закрепление.

Если же говорить о том, были там русские или не русские. У поморов не было рабства, не было крепостничества.

Новикова: Но это море, это север.

Аузан: Север. Но я просто хочу сказать, что были русские, которые не попали в крепостническую систему.

Новикова: Это видно.

Аузан: И, что интересно, эти русские, как на севере — поморы, так и на юге — казаки, часто говорят: “Мы не русские: мы крепостными не были”. Хотя казаки-то точно из беглых, но они начинают отделять себя по этому самому признаку.

Касательно присоединения национальных областей: вертикальный контракт не означает, что там не происходило сговора. Происходил сговор с национальной элитой, происходило поддержание национальных порядков. И обратите внимание на то, что, скажем, в Финляндии и Польше были порядки, максимально приближенные к европейским, и Российская империя признавала эти правила, включая отсутствие крепостничества, выборность парламента, местные денежные единицы и так далее. Вертикальный контракт все равно основан на сговоре, связанном с переговорной силой.

Новикова: В общем, я поняла: крепостничество — это один из возможных инструментов, а там просто были использованы другие.

Аузан: Да. Кроме того, здесь не играет роли национальный признак. Были том числе и этнически русские районы, которые не были этим охвачены, куда крепостничество не дотянулось. Туда русские уходили от крепостничества: в Сибирь, например. Я бы сказал, что вообще Россия не евразийская страна, а евроамериканская, потому что за Уралом начинается типичная Америка.

Дмитрий: Александр Александрович, вы говорили о субъектах, которые участвуют в переговорах по созданию социального контракта. Кто становится обычно инициатором этих переговоров и кто бы мог стать им в наших условиях, чтобы создать социальный контракт, более приемлемый для развития экономики?

Аузан: Давайте я начну с того, что сейчас, с моей точки зрения, переговорный процесс невозможен. Вот сейчас, в этой исторической точке. Он был возможен до прохождения этой самой точки бифуркации — я не знаю, когда снова появится возможность для такого переговорного процесса.

Второе соображение. Понимаете, далеко не всегда этот процесс проходит осознанно. Иногда люди разговаривают и договариваются об одном, а на самом деле получается, что они договорились о конституционных правилах. Я могу привести вам в качестве примера английскую Великую хартию вольностей. Бароны с Иоанном Безземельным договаривались о том, чтобы он их не трогал и имущество не отбирал. Причем эти бароны отнюдь не были сторонниками теории социального контракта, особенно горизонтального. Они были безграмотными, жадными и защищали в первую очередь себя. Но там возникла формула: “Никто не может быть осужден иначе как судом равных себе”, — потом оказалось, что эта классная вещь применима и к другим сословиям. Иногда социальный контракт существует в виде договоренности, которая возникает в нашей жизни, но не осознается как договоренность о конституционных ценностях, а выглядит как договоренность о том, чтобы ты у меня чего-нибудь не забирал, а я тебя не буду за это топором бить. Получается в итоге решение на уровне конституционных ценностей.

Второе соображение, таким образом, заключается в том, что совершенно не обязательно принятие идеи о том, что мы строим социальный контракт, сознательно ведем переговоры. Люди просто взаимодействуют, решая проблемы, и иногда получаются решения, выходящие за пределы конкретного случая.

И третье соображение. Вообще-то далеко не все страны проводили эксперименты или шли путем создания сознательных социальных контрактов. По последним тридцати годам я бы сказал, что так было в Испании с пактом Монклоа; как я уже говорил, так было в Ирландии. Еще Хорватия, Эстония. В Англии это имело ограниченный характер в виде так называемого компакта (?): соглашения, которое десять лет формировалось между некоммерческим сектором и правительством Британии.

Может быть, в России вообще не будет больше попыток сознательно создать глобальные договоренности. Тогда процесс будет устроен так же, как это было у английских баронов с Иоанном Безземельным.

Михаил Викторович: Александр Александрович, как вы оцениваете вероятность того, что в ближайшем обозримом будущем, в период до двадцати лет произойдет европейская катастрофа, после которой соотнесенность с Европой в любом отношении: экономическом или в плане поиска ценностей — теряет значительную часть смысла, и мы можем оказаться в несколько противоестественном положении хранителей каких-то погибших или полупогибших ценностей?

Аузан: Наверное, я отвечу так же, как ответил Людмиле Вахниной по поводу России: я не чувствую большой вероятности наступления Апокалипсиса в Европе или Америке, или даже в Китае, хотя должен сказать, что там, по моему мнению, нарастает серьезный внутренний кризис. Есть у меня некоторые основания так считать. Так что, когда мы примеряем к себе китайскую модель, то вопрос не только в том, где взять столько китайцев, но еще и в том, как сама модель дальше будет жить.

Это не означает, что европейские образцы остаются единственными или лучшими. Там и внутри есть определенное разнообразие. Я вообще не склонен считать, что есть одна дорога правильная и четыре неправильных. В родной для меня и не чуждой вам, Михаил Викторович, институциональной экономической теории это называется методом дискретных институциональных альтернатив. Всегда есть несколько путей движения, способов движения. Каждый из них связан с определенными выгодами и издержками. Кроме того, выбирают эти пути разные люди, которые имеют разное представление о том, что хорошо, что плохо; что желательно и что нежелательно. Мир устроен в этом смысле достаточно альтернативно.

Я не думаю, что правильной является схема, когда мы говорим, что эта дорога, пожалуй, идеальна, а остальные мы даже не будем рассматривать. Даже из безвыходного положения, как известно, есть по меньше мере два выхода: плохой и очень плохой. Мы их не рассматриваем только потому, что психологически не желаем их рассматривать. Но альтернативы существуют всегда.

Для меня, во-первых, пока совершенно не очевиден европейский выбор России. Это один из вариантов. Я не знаю, насколько он реализуем, и понимаю, что на сегодняшний день мы находимся дальше от этого выбора, чем пять лет тому назад.

Во-вторых, есть другие варианты, которые надо взвешивать. Наверное, есть варианты, которые мы еще не видели. Если все сказанное было воспринято как европоцентричность, то это скорее мои эстетические предпочтения, потому что мне вот здесь нравится, я считаю, что это европейская стилистика. Ну нравится мне здесь. Но это эстетический выбор, а не аналитический.